Мадам Оракул | Страница: 36

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Готовить в комнате запрещалось — хозяин подозревал всех жильцов в намерении поджечь дом, несмотря на то что из-за сырости это было бы крайне сложно, — но разрешалось кипятить чайник на одноконфорочной газовой плитке. Я пристрастилась к чаю с печеньем «Пик Фрин», который пила в кровати, закутавшись в одеяло. Был конец октября, стоял пронзительный холод, а отопление комнаты впрямую зависело от количества шиллингов, опущенных в специальную прорезь, — точно так же, как и горячая вода в общей ванной. Я мылась редко и начинала понимать, почему люди в метро так пахнут — телом не то чтобы грязным, но и не свежим. Помимо чая с печеньем, я питалась в дешевых ресторанчиках и со временем научилась избегать еды с привычными названиями, поскольку «хот-дог», например, представлял собой тонкую красноватую пластинку, обжаренную в бараньем жире, а «гамбургер» — прямоугольник цвета опилок, зажатый между половинками черствой булки. «Молочные коктейли» отдавали мелом. Я брала рыбу с жареной картошкой, яйца с горошком и картофелем или сосиски с пюре. А еще купила нижнюю рубашку.

Наступала пора что-то делать — сколько можно смотреть, как худеет пачка дорожных чеков? Считается, что путешествие расширяет кругозор; почему же мне казалось, что мой сужается? Я купила карту Англии и стала выбирать на ней места с названиями, знакомыми со школьных времен (например, Йорк) или интригующими (Рипон). Я ездила туда на поезде, проводила ночь во второразрядной гостинице или пансионе, а на следующий день возвращалась обратно.

Я осматривала исторические здания и церкви, где брала буклеты с полок с прорезью для шестипенсовика, который далеко не всегда опускала. Узнала, что такое «клерестория». Покупала открытки — так хоть оставалась память, что я где-то была. Я посылала их отцу на адрес больницы, с таинственными надписями вроде: «Не такой уж и Большой этот самый Бен» или «И почему этот край называется Озерным? Он скорее Лужистый, ха-ха». Довольно скоро Англия стала казаться шифрованным посланием, которое я не умею разгадать: чтобы его понять, нужно прочесть очень много книг.

Я жила в Лондоне уже шесть недель, когда выпала из автобуса. Польский Граф помог мне подняться, я его поблагодарила. Такое вот простое начало.

Он был немного ниже меня ростом, с покатыми плечами, одет в темно-синее, чуть потертое, лоснящееся пальто. Носил очки без оправы, по тем временам немодные. Тонкие светло-каштановые волосы редели на лбу. В руке он держал портфель, который пришлось поставить на землю, чтобы мне помочь. Он сунул руки мне под мышки и с трудом, но чрезвычайно галантно вздернул меня вверх. Я его чуть не повалила, но мы удержались, восстановили равновесие, он снова взял портфель и с непонятным акцентом осведомился:

— С вами все в порядке? — Будь я англичанкой, сразу бы поняла, что передо мной Польский Граф; а так не сообразила.

— Огромное вам спасибо, — поблагодарила я, У меня был порван чулок, поцарапана коленка и сильно вывихнута лодыжка.

— Вам следует сесть, — изрек Польский Граф. Он повел меня через дорогу в ресторан, который, насколько я помню, назывался «Золотое яйцо», принес чай с немного помятым черносмородиновым пирогом и все время обращался со мной мягко, но покровительственно, как с необычайно глупым ребенком. — Вот, — радостно сказал он. Я обратила внимание на его орлиный нос, который, впрочем, из-за небольшого роста владельца не полностью раскрывал свой могучий потенциал. — У англичан чай — лекарство от всех напастей. Очень странные люди.

— А вы разве не англичанин? — спросила я.

Его глаза за очками — серовато-зеленые, а может, зеленовато-серые — подернулись дымкой, точно я затронула недопустимо личную тему.

— Нет, — ответил он. — Однако в наши дни приходится приспосабливаться. Вы, разумеется, американка.

Я ответила, что нет, и он, кажется, огорчился. Спросил, люблю ли я кататься на лыжах. Я ответила, что не умею.

— А я обязан лыжам своею жизнью, — загадочно произнес он. — Все канадцы ездят на лыжах. Как же иначе можно куда-то добраться по снегу?

— На полозьях, — сказала я. Это слово его озадачило. Я объяснила.

Допив чай, я почувствовала, что пора вежливо поблагодарить его за доброту и удалиться. Иначе придется обмениваться автобиографиями, чего мне совершенно не хотелось. Я еще раз сказала спасибо, встала. И снова села. Лодыжка распухла, я практически не могла ходить.

Он настоял, что проводит меня до Уиллесден-Грин, и поддерживал под руку, пока я скакала к метро, а затем — по улице мимо кондитерских.

— Но это ужасно, — сказал Польский Граф, увидев мой дом. — Вы не можете здесь жить. В таких домах не живут.

Он вызвался смачивать полотенца холодной водой и оборачивать мне ногу. Чем и занимался, стоя на коленях перед кроватью, где я сидела, когда вошел домовладелец и велел мне съехать в течение недели. Польский Граф сообщил, что у дамы растянута лодыжка. Домовладелец ответил: не его дело, что растянуто у дамы, только она до четверга должна убраться, потому что подобного безобразия он у себя в доме не потерпит. До того его оскорбил вид моей голой, распухшей ноги.

Когда он ушел, Польский Граф пожал плечами и проговорил:

— На редкость ограниченная публика эти англичане. Нация лавочников.

Я не знала, что это цитата, и подумала: надо же, какой умный. Меня и саму потрясло, что Стоунхендж обнесен оградой, а у ворот продают билеты.

— Вы уже видели Тауэр? — поинтересовался он. Я не видела. — Поедем туда завтра же.

— Но я не могу ходить!

— Мы поедем на такси и на теплоходе. — Польский Граф не предлагал, а уведомлял, и я не решилась отказаться. Кроме того, он казался мне старым; в действительности ему был сорок один год, но я поместила его в категорию пожилых, а следовательно, безопасных мужчин.

В той поездке он поведал мне историю своей жизни. Но сначала, как требовали правила учтивости, попросил рассказать о себе. Я ответила, что приехала в Лондон учиться живописи, но поняла, что у меня нет таланта. Он вздохнул:

— Вы умная девушка. Сколько нужно мудрости, чтобы сделать такое открытие в столь юном возрасте. Вы отказались от иллюзий. Когда-то я мечтал стать писателем. Как Толстой, понимаете? Ноя изолирован от родной языковой среды, а английский — он ведь ни на что не годится, разве только для сделок. Ни музыки, ни мелодии, он вечно словно торгуется с вами.

Я понятия не имела, кто такой Толстой, но кивала и улыбалась. Он принялся рассказывать о себе. Аристократическая семья, до войны; он был не то чтобы настоящий граф, но нечто в этом роде. Он показал мизинец и кольцо с печаткой, где изображалась мифическая птица, грифон или феникс, точно не помню. Немцев семья кое-как пережила, но после вторжения русских пришлось бежать из страны — иначе бы его расстреляли.

— Почему? — спросила я. — Вы ведь ничего не сделали.

Он окинул меня сочувственным взглядом:

— Расстреливали не за то, что ты сделал, а за то, кто ты есть.