— Женщины такого не понимают, — говорил он, впиваясь зубами в мундштук. — Думают, жизнь — это дети и шитье.
— Я шить не умею, — напоминала я, но он отвечал:
— Научишься. Ты еще так молода, — и продолжал изрекать мрачные пророчества.
Я цитировала чьи-то призывы к надежде. Тщетно; он лишь кривовато улыбался и говорил:
— Вы, американцы, такие наивные, у вас нет истории. — Я уже перестала объяснять, что я не американка. — Это ведь одно и то же, правда? — заявлял он. — Какая разница, какой истории кому недостает.
Наши коренные различия были таковы: я верила в настоящую любовь, а он — в жен и содержанок; я верила в счастливые концы, а он — в катаклизмы; я думала, что люблю его, а он, старый циник, знал, что это не так. Меня вводила в заблуждение имен но вера в настоящую любовь. Как иначе я могла спать с этим странным человечком, отнюдь не телефонным Меркурием, если не любя его? Только настоящая любовь оправдывала подобное дурновкусие.
Поскольку Пол знал, что я его не люблю, и считал меня своей содержанкой, а содержанок — неверными по природе, то начал ревновать. Пока я слонялась по квартире, читала, писала «Костюмированную готику» и выходила из дома исключительно вместе с ним, все шло более или менее нормально. Он даже не возражал, чтобы я посещала «Викторию и Альберта» — он почти не замечал этого, поскольку я всегда возвращалась домой раньше него, а по выходным в музей не ходила. Нашей разлучницей стала Портобелло-роуд. Пол сам нас познакомил, и я быстро воспылала к ней безумной страстью. Я могла часами стоять перед витринами, где были выставлены старинные ожерелья, позолоченные ложки, сахарные щипцы в форме куриных ножек или ручек гнома, неработающие часы, фарфор в цветочек, зеркала в пятнах старости, громоздкая мебель — хлам былых столетий, куда я почти уже переселилась. Никогда раньше я не видела ничего подобного; меня окружало время, волны времени. Я плыла, Раздвигая их руками, и очень подробно все запоминала; и нефритовую табакерку, и эмалевый флакончик из-под духов, и многое другое, во всей подлинности и достоверности, чтобы ощутить, выловить, как бриллианты из кадушки с тестом, зафиксировать в памяти расплывчатые эмоции моих костюмированных героинь.
Меня поражало изобилие вещей, этих останков чьих-то жизней, изумляли пути, по которым они перемещались. Люди умирали, а их имущество — нет; вещи кружились и кружились в медленном водовороте вечности. Все то, что я видела и чего вожделела, видели и вожделели другие, до меня; эта красота прожила несколько человеческих жизней и проживет еще столько же, постепенно изнашиваясь, но от этого становясь лишь драгоценнее, обретая алмазную твердость, будто напитываясь страданиями своих владельцев. Как, должно быть, трудно от них избавиться, думала я; они стоят, пассивные, незаметные, как овца-вампир, и ждут, пока их купят. Лично я не могла себе позволить практически ничего.
После таких прогулок я возвращалась обессилевшая, выпитая до дна — между тем как кораллово-розовые броши, топазовые заколки, камеи цвета слоновой кости и профили на них тускло светились в темноте своих витрин, как насытившиеся вши. Немудрено, что Пол стал подозревать, будто я тайно встречаюсь с любовником. Однажды он даже следил за мной и, думая, что я его не вижу, то выпрыгивал, то скрывался за рядами поношенных бальных платьев и боа из перьев, как нелепый частный детектив. Открыто обвинить меня было, разумеется, ниже его достоинства, но он устраивал жуткие сцены, если я хотела пойти на Портобелло-роуд в субботу — день, который, как полагал Пол, должен целиком принадлежать ему. Начались нападки и на мои романы. Пол называл их развесистой клюквой, и его бесило, когда я любезно с ним соглашалась. Конечно, клюква, отвечала я, но мне в голову не приходило строить из себя серьезного писателя. Пол считал это камнем в свой огород. Наверно, ему было бы легче, если б выяснилось, что у меня действительно есть любовник. Это было бы менее унизительно.
Я стала его бояться. Он поджидал моего возвращения после оргий на Портобелло-роуд, стоя наверху лестницы неподвижно, как колонна, и, пока я подымалась, молча сверлил меня обвиняющим, злым взглядом.
— Видела сегодня такую замечательную викторианскую табакерку с чертиком, — говорила я, но и сама слышала фальшь в собственном голосе. Чужая интерпретация действительности всегда на меня очень сильно влияла, и я уже начинала думать, что, может быть, Пол прав и у меня в самом деле есть любовник? А главное — мне уже хотелось, чтобы он был, ибо секс с Полом стал слишком сильно напоминать битву двух акул. Он больше не был нежен; он щипался, кусался и приходил ко мне в библиотеку даже по будням. Все бы ничего, когда б не мрачные взгляды, давящее молчание — и револьвер, от которого становилось совсем не по себе.
И еще: Пол известил меня, что польское правительство дало его матери разрешение на выезд за границу. Он долго копил на это деньги, и вот наконец свершилось; стариков вывезти проще, чем молодежь. Но мне вовсе не хотелось, чтобы с нами жила Польская Графиня — где она будет спать? — объединялась против меня с Полом, мыла мне косточки по-польски и гладила его боксерские трусы, от чего я наотрез отказывалась. Он обожал свою мать, а это можно терпеть только на расстоянии. Но когда я завела разговор о том, чтобы съехать и освободить место, Пол ничего не пожелал слушать.
Я не рассказывала Артуру про Пола, что, возможно, было ошибкой. Вряд ли он возмутился бы, узнав, что я сожительствую с другим мужчиной, но титул и политические взгляды Пола непременно бы его ужаснули. На женщине, способной жить с подобным человеком, Артур мгновенно поставил бы штамп «негодна» — это я поняла через пятнадцать минут после знакомства.
В июле 1963 года я гуляла в Гайд-парке. Отовсюду неслись речи ораторов, грозные и страшные, как Ветхий Завет, но я слушала вполуха. Дело было накануне моего двадцать первого дня рождения, но и это меня не волновало. Я шла дорогой, которой вскоре предстояло пройти Саманте Дин, героине «Бегства от любви». Бедняжка спасалась от незаконных домогательств сэра Эдмунда Девера; пользуясь тем, что его семья уехала надень в Хрустальный дворец, он попытался овладеть Самантой в классной комнате своих детей.
Саманта бежала вниз по лестнице, и ее щеки горели при воспоминании о том, что сейчас произошло. Она сидела одна в классной комнате и вышивала шерстью — это занятие приберегалось ею для отдохновения в редкие свободные минуты. Она не слышала, как отворилась дверь, и не замечала приближения сэра Эдмунда, пока тот не оказался в двух ярдах от ее кресла. Ахнув от удивления, Саманта вскочила. Волосы хозяина были растрепаны, лицо горело. От присущей ему невозмутимости не осталось и следа. Он не отрываясь смотрел на Саманту; глаза дико сверкали, как у зверя, почуявшего добычу.
— Сэр Эдмунд, — заговорила Саманта, пытаясь овладеть голосом. — Зачем вы здесь? Отчего не поехали в Хрустальный дворец вместе со всеми? — Как она ни старалась, ей не удалось сохранить самообладание; колет ослабли — то ли от страха, то ли от другого чувство, которое Саманта упорно гнала прочь.