Мадам Оракул | Страница: 45

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Я почувствовала себя очень виноватой сразу по многим причинам. Я ее бросила, ушла, хотя знала, что она несчастна. Не поверила телеграмме, подозревала ее в разных кознях и даже не приехала на похороны. Захлопнула перед ней дверь в момент ее смерти, который, впрочем, не могли установить точно — отец нашел ее через пять, а то и шесть часов. Я чувствовала себя убийцей, хотя формально это было не так.

В ту ночь я пошла к холодильнику — ее холодильнику — и в тоске и отчаянии безо всякого удовольствия стремительно сожрала все, что нашла: полкурицы, четверть фунта масла, покупное пирожное с банановым кремом, два батона хлеба и банку клубничного Джема из буфета. Мне казалось, что она вот-вот должна возникнуть на пороге и пронзить меня тем брезгливым, но втайне удовлетворенным взглядом, который я так хорошо помнила, — ей нравилось заставать меня на месте преступления. Но, несмотря на этот ритуал, который так часто вызывал ее раньше, она не появилась. За ночь меня дважды вырвало. Рецидивы обжорства больше не повторялись.

Подозревать отца я начала на следующий день, когда за завтраком, глядя на меня новыми, лукавыми глазами, он проговорил так, будто долго репетировал:

— Может, тебе трудно в это поверить, но я любил твою мать.

Мне действительно было трудно в это поверить. Я хорошо знала про отдельные, пусть и стоявшие рядом, кровати; про взаимные обиды и обвинения; знала, что, сточки зрения моей матери, мы с отцом не оправдывали жертв, на которые ей приходилось идти и которые, как ей казалось, заслуживали вознаграждения. Она часто повторяла, что ее никто не ценит, и это отнюдь не было паранойей. Ее действительно не ценили, хотя она всегда поступала правильно, посвятила жизнь семье, сделала это своей работой, карьерой, а посмотрите на них: жирная растрепа-дочь и муж, от которого слова не дождешься. К тому же он отказывался переезжать обратно в Роуздейл, к благословенному источнику респектабельных англосаксонских денег, а ведь там когда-то жила его семья, он что, стыдится собственной жены? Вероятно, ответ был «да», хотя на такие тирады отец, как правило, отвечал молчанием либо говорил, что не любит Роуздейл. Мать отвечала, что он не любит ее, и я с этим соглашалась.

С чего же вдруг такое признание? «Я любил твою мать»! Он хочет, чтобы я так думала, это ясно; но ясно и другое: он не ожидал, что я приеду из Англии. Он уже отдал одежду матери Обществу инвалидов, натоптал на ковре, накопил в раковине немытой посуды дня за три — словом, злостно, систематически нарушал ее правила. А на второй день сказал еще более подозрительную вещь:

— Без нее в доме все совсем не так, — при этом вздохнул и грустно на меня посмотрел. Его глаза умоляли поверить, встать на его сторону, держать язык за зубами. Я вдруг представила, как он тайком выбирается из больницы — в белой маске, чтобы его не узнали, — приезжает домой, открывает дверь собственным ключом, входит, снимает ботинки, надевает шлепанцы, прокрадывается матери за спину… Он врач, он был подпольщиком, убивал, он знает, как сломать человеку шею и выдать это за несчастный случай. Несмотря на все морщины и вздохи, он выглядел хитрым и довольным, как человек, которому что-то сошло с РУК.

Я тщетно пыталась убедить себя, что отец на такое не способен. Но нет, в известных обстоятельствах каждый способен на что угодно. Я стала придумывать мотивы: другая женщина, другой мужчина, страховка, неожиданное и невыносимое оскорбление. Я искала следы помады на воротничках его рубашек, листала какие-то официальные бумаги из письменного стола, подслушивала телефонные разговоры, притаившись на лестнице. Но ничего подозрительного не нашла и, сомневаясь в своей правоте, вскоре прекратила расследование. А даже и узнав, что отец — убийца, что я могла предпринять?

Я переключилась на мать; теперь, когда ее нет, можно позволить себе о ней подумать. Что с ней сделали, почему она со мной так обращалась? Больше, чем когда-либо, мне хотелось спросить отца: была ли она беременна, когда выходила замуж? А еще про молодого человека из альбома, в белом костюме и с дорогой машиной, с которым она была «как бы» помолвлена. Как бы. Под этими словами скрывалась трагедия. Может, он ее бросил из-за того, что ее отец был начальником железнодорожной станции? А мой отец оказался запасным вариантом, несмотря на то что был выше ее по общественному положению?

Я достала альбом, чтобы освежить память. Вдруг по выражениям лиц можно будет что-то понять? Но лицо молодого человека во фланелевом костюме на всех фотографиях оказалось вырезано — аккуратно, будто бритвой. Лицо отца тоже. Осталась одна мать, юная и прелестная; она весело смеялась, глядя в объектив и держа за руки своих безголовых мужчин. Я целый час просидела за столом перед раскрытым альбом, потрясенная свидетельствами ее гнева. Я словно видела ее за этим занятием: длинные пальцы, со свирепой точностью вырезающие прошлое, которое стало настоящим и предательски бросило ее в этом доме, этой синтетической гробнице, откуда нет выхода. Наверное, именно так она себя чувствовала. Мне пришло в голову, что она могла совершить самоубийство; правда, я никогда не слышала, чтобы люди кончали с собой, бросаясь с лестниц в подвалы. Но это объяснило бы, почему у отца вороватый вид, почему он так стремится убедить меня в своих чувствах к ней и поскорее избавиться от ее вещей — они напоминали, что и он виноват в ее смерти. Впервые в жизни я почувствовала, насколько несправедливо то, что все любили тетю Лу, но никто не любил мою мать, никогда по-настоящему не любил. Для этого она была слишком неистовой.

В этом была и моя вина. Правильно ли я поступила, когда решила сама отвечать за свою жизнь и убежала из дома? А до того? Я, жирный, дефективный ребенок, все время выдавала ее перед обществом, раскрывала ее карты: она не то, чем кажется. Я была камнем у нее на шее, живым доказательством того, как необоснованны ее претензии на светскость и элегантность. И все равно она — моя мать и когда-то любила меня, пусть даже я почти ничего не помню. Но это она причесывала меня и брала на руки, чтобы я посмотрела на свое отражение в трюмо, и обнимала на людях, при других мамах.

Я грустила о ней много дней. Мне хотелось знать все подробности ее жизни — и смерти. Что произошло на самом деле? И главное: если она умерла в розовом халате и тапочках, то почему явилась ко мне в синем костюме 1949 года? Я решила найти Леду Спротт и попросить о частном сеансе.

Я пролистала телефонную книгу, но Леды не нашла. Как, впрочем, и Иорданской церкви. Тогда я поехала на трамвае туда, где церковь была раньше, и, Долго проплутав по улицам, в конце концов обнаружила тот самый дом. Это был точно он — я вспомнила бензоколонку на углу. Но теперь там жила португальская семья; они ничего не знали. Леда Спротт и кучка ее последователей-спиритов бесследно исчезли.

Я прожила у отца девять дней, наблюдая, как разваливается, исчезает дом моей матери. Ее шкафы и комоды опустели, на ее кровати, хоть и застеленной, никто не спал. На газоне появились одуванчики, вокруг стока в ванной — кольцо грязи, на полу — крошки. Отец не то чтобы тяготился мной, ной не уговаривал остаться. Мы всю жизнь были негласными конспираторами, но теперь, когда нужда хранить молчание отпала, не знали, о чем разговаривать друг с другом. Я-то думала, что это мать мешает нам стать ближе и, не будь ее, мы жили бы счастливо, как Нэнси Дрю и ее всепонимающий папочка-адвокат. Ноя ошибалась. В действительности это она объединяла нас — как блицкриг, как любое общенародное бедствие.