Может быть, думает Леся, ей нужно вступить в группу взаимопомощи. Она слыхала про такие группы, читала про них в семейных разделах газет, которые Нат приносит по вечерам. Группы собираются в церковных помещениях и льют бальзам на раны людей, которых ранило при взрыве семьи. Может, ей надо ходить в такую группу, пить чай с печеньем и ныть про Элизабет. Но Леся знает, что ничего не выйдет. Она неспособна общаться в группе, вечно боится ляпнуть что-нибудь не то. В любом собрании убогих она всегда будет — или хоть притворится — наименее убогой. Кроме того, эти группы всегда называются как-нибудь вроде «Второе дыхание» и предназначены для супружеских пар, а она не замужем.
Она полагает, что, будь у нее независимый и сильный характер, ее бы все это не расстраивало, а радовало. Многие женщины больше не берут фамилий своих мужей, не хотят, чтобы их называли «моя жена», «моя кто-то там еще», и Нат, когда кому-нибудь ее представляет (что бывает не так уж часто), не говорит, что она «его». Он просто называет ее имя, даже без «мисс», и ему это приятно. Он говорит — это хорошо, что ее не зовут миссис Шенхоф. Не приведи господи, чтобы у нее было хоть что-то общее с его матерью или с его женой. Но, вопреки намерениям Ната, Леся не чувствует себя независимым существом; она себя чувствует тайным знаком. Хотя ее собственный консерватизм, о котором она до сих пор не подозревала, приводит ее в ужас, она хочет принадлежать к чему-нибудь, явственно принадлежать; чтобы ее можно было классифицировать, отнести к какому-нибудь множеству. Множество миссис Шенхоф уже существует; к нему принадлежат мать Ната и мать его детей. Леся ничья не мать; официально она ни к чему не принадлежит.
Она ведь раньше не была такой; у нее внутри как будто включили генератор нытья, недовольства, зависти. Может, она слишком много думает об Элизабет. Если будешь часто корчить эту рожу, она прирастет, и будешь так ходить, говорили в школе. Лесе надо быть осторожнее, а то она превратится в Элизабет. Иногда она думает, что Нат — неумный розыгрыш, который Элизабет подстроила ей по каким-то своим, тайным причинам. Ну так посмейся, говорит себе Леся. Но не может.
Она должна сказать Нату: Бесполезно. Все без толку. Но это неправда: и польза есть, и толк. Иногда, на несколько минут. Время от времени.
Дело в том, что она подсела на тот свой образ, который сложился у Ната. Иногда от его прикосновений она чувствует себя не обнаженной, а облаченной в некое длинное одеяние, что простирается вокруг нее подобно сверкающему облаку. Поняв, что этот образ не соответствует действительности, она чуть не ударилась в панику. Нат считает ее островком спокойствия, убежищем; думает, что она добра. Он думает, что она такая на самом деле и что, если копать достаточно глубоко, в ней можно все это найти. Ему бы давно следовало понять, что на самом деле она совсем не такая. Но она хочет быть такой; хочет быть прекрасным видением, бескостным призраком, созданным в воображении Ната. Иногда она в самом деле этого хочет.
Леся ходит взад-вперед по кухне, где не мешало бы помыть пол. Впрочем, лучше он от этого все равно не станет. У нее в кофе плавают белые комки, раковина забита чашками и ложками с такими же комками. Ей надо принять ванну. Вместо этого она ставит чашку в раковину к остальной посуде и выходит на улицу, заперев за собой дверь.
Она идет по раскаленному тротуару, на юг, потом на запад, по улицам, где дома облицованы крошащейся краснокирпичной плиткой, старые дома, с просевшими крылечками, покосившиеся, перенаселенные. Места все более знакомые; это почти страна ее бабушек. Дом ее маленькой бабушки стоял на этой улице, а может, на соседней; толстая бабушка жила на несколько кварталов западнее, ближе к церковке с золотыми куполами, но в таком же доме.
Леся почти забыла об этих улицах с тех пор, как в один год обе бабушки умерли и она перестала ходить сюда в гости. Она помнит самих бабушек, помнит, как они выглядели, помнит отдельные комнаты в их домах, но дома — забыла. Словно этот район аккуратно вырезали из карты. Но теперь ей хочется опять найти дома, именно те. Они будут чем-то вроде свидетельства, теперь, когда ее бабушек, которые были живыми свидетельствами, уже нет в живых.
Она стоит неподвижно.. Улочка забита деревьями и припаркованными машинами, дети играют меж ними, выбегая на мостовую. Дома кажутся меньше, чем она ожидала; некоторые покрашены, в голубой, в желтый, полоски раствора между кирпичами аккуратно обозначены другим цветом. Леся ничего не узнает; похоже, бабушек придется искать где-то еще. Теперь здесь живут другие люди, из других стран. Они тоже, в свою очередь, заработают денег и переберутся севернее. Жители этого района не оседлы, как она думала раньше, — они кочевники, а это — стоянка, перевалочный пункт. Через много лет археологи раскопают землю и увидят чередование слоев. Теперь там черные, сказала как-то бабушка; речь шла о ее магазине.
Если бы Лесины бабушки были живы, они, наверное, тоже перебрались бы на север. По крайней мере, они уже не ходили бы в черном, стали бы ездить на однодневные экскурсии к Ниагарскому водопаду, сделали бы перманент, как Лесина мать, купили бы кримплено-вые брючные костюмы. Ассимилировались бы. Но они застыли у Леси в голове, словно экспонаты на витрине, как будто их вырезали из картинки, где слабо виднеются какие-то развалины, и наклеили сюда. Анахронизмы, последние в своем роде.
Тогда мы знали, что такое материнское благословение. Без него ничего не делалось. Если парень идет на фронт, он должен попросить у матери благословения. Я первая из наших попала на работу в «Итон» [4]0 , остальные там все были англичанки. Им это было не по душе. А я ничего не говорила, молчала себе, когда они все: «Да что это за имя такое». Рот на замок, и все тут. Что мы тогда делали, мы носили венки с цветами и плясали. Сейчас молодые тоже пляшут, но это уже не то.
Леся тогда, как ни старалась, не могла представить свою бабушку стройной, а тем более молодой. Лесе казалось, что бабушка всегда была такая, как сейчас, — морщинистая, унылая, и пахло от нее всегда подмышками и мебельной полиролью. Другая бабушка тоже плясала, во всяком случае рассказывала, что плясала. Как-то раз она упомянула про танцы с платочками; Леся не поняла, тогда бабушка вытащила из рукава скомканный бумажный носовой платок и помахала. Лесе представилась бабушка (такая, как сейчас), как она смешно скачет в своих черных ботиночках и машет смятыми в горсти бумажными салфетками.
Мимо Леси проходит мужчина, низкорослый, смуглый, он задевает ее и что-то говорит, Леся не разбирает слов, но явно что-то враждебное. Она не знает этих мест, придется спрашивать дорогу. Солнце уже садится, значит, запад вон там — где золотая церковь, которую Леся часто видела снаружи и куда ей не разрешали ходить. В синагогу она тоже попала впервые только на похороны. Леся разворачивается, хочет вернуться обратно той же дорогой.
Она не слушала как следует, рассказы бабушек были ей скучны, она считала, бабушки пытаются перетянуть ее на свою сторону. Они раздражали ее своими вечными жалобами и мелкими дрязгами, своими историями, чуждыми, иностранными, которые, как и бесконечные рассказы про войны, страдания и вздетых на штыки младенцев, не имели к Лесе никакого отношения. Старая родина, отсталая и ужасная; все не так, как тут. Теперь Лесе хочется воскресить эти голоса; пускай жалобы, пускай обиды. Она хочет плясать в венке с цветами, хочет, чтобы ее одобрили, благословили, все равно кто. Ей нужно материнское благословение. Хотя она не может представить свою мать в такой роли.