Нат пронзает каждого близящегося пешехода повелительным (как он надеется) взглядом: Прояви гражданскую сознательность. Прохожие, глянув на табличку, прислоненную к столу, по большей части ускоряют шаг, стараясь проскочить мимо, пока их не уболтали, не втянули во что-нибудь рискованное. На табличке написано: ЗЛОУПОТРЕБЛЕНИЯ ПОЛИЦЕЙСКИХ — и это слишком деликатно звучит. Если бы написать РАЗЛОЖЕНИЕ В РЯДАХ ПОЛИЦИИ или, еще лучше, РАЗВРАТ, денег давали бы гораздо больше.
Некоторые прохожие замедляют шаг, тогда Нат сует им в руки листовку. Иногда прохожий клюет, и тогда Нат произносит свою речь. Он собирает подписи под прошением, говорит он; ведь вы, конечно же, против Злоупотреблений в Полиции? Он упоминает перлюстрацию писем, но ничего не говорит про поджог амбаров и разгром контор в Квебеке; у большинства прохожих нет ни амбаров, ни контор, Квебек им безразличен, или они плохо к нему относятся, а вот письма получают все. Тех, кто подписывает петицию, просят пожертвовать доллар в знак серьезности их намерений, эти деньги пойдут на продолжение кампании.
Нат говорит спокойно, без лишнего пыла. Ни в коем случае нельзя показаться фанатиком. Он должен представлять собой типичного порядочного гражданина. Хотя знает, что это не так. Он с мрачной радостью думает, что до сих пор на его воззвание откликались только прохожие вполне определенного круга — чернофутболочные юнцы, явные торговцы наркотиками, скупщики краденого и мелкие воришки. В любую минуту среди них может обнаружиться его клиент или бывший клиент.
— Сажать этих сволочей, — говорит один. — Вломились ко мне в те выходные и устроили шмон, суки, весь дом прочесали. А вот хрен им, не нашли ничего.
Нат думает, что сказала бы по этому поводу мать, и решает, что она не оскорбилась бы и даже не удивилась. «Подпись есть подпись», — сказала бы она. И скажет, в следующие выходные, когда ее трудолюбивые ягодицы будут покоиться на этом самом стульчике, ноги в удобных башмаках на резиновой подошве — попирать этот самый тротуар.
Она должна была сидеть здесь и сегодня, но подвернула ногу у себя в больнице.
— Подвернула, а не растянула, — сказала она по телефону. — У них очень не хватает людей, поэтому я тебя и прошу. Раньше я тебя никогда ни о чем не просила.
Это неправда, ей случалось просить его и раньше. «Игрушки За Мир», спасите корейского поэта, долой атомную бомбу. Другое дело, что раньше Нат никогда не поддавался. Он сам не может понять, почему согласился на этот раз. Вряд ли у этого начинания больше шансов на успех, чем у других материных предприятий. Но сейчас Нат решил, что собирать подписи против полиции — не более бессмысленно, чем многие другие вещи, которыми ему приходится заниматься.
Мужчина средних лет просматривает листовку, потом сует ее Нату, будто обжегшись, и озирается.
— Я дам доллар, — шепчет он, — но я не могу подписаться. — Мужчина говорит с акцентом — не французским, не итальянским. Нат благодарит его и бросает доллар в копилку. Он и не думал, что столько людей не захотят подписаться, опасаясь преследований. Полиция схватит их, будет бить собачьим хлыстом по пяткам, прижигать гениталии электрическими щипцами для завивки; или, на худой конец, вскроет их письма.
Нат в этом сомневается; он даже думает, что полиции наплевать. Ничего такого тут не случится, по крайней мере сейчас. Может, потому он раньше ничем подобным не занимался. Слишком безопасно. Он клюнул бы на решающий выбор, опасность, риск для жизни; и пошел бы с беспечным смешком, блестя глазами, и от смерти его отделял бы один неверный шаг. А так он жарится на августовском солнцепеке, пристает к незнакомым людям, закуривает очередную сигарету, чтоб хоть как-то перебить выхлопные газы.
Когда он пришел в штаб-квартиру, на втором этаже, его приветствовали как блудного сына. Три женщины в мятых летних платьях выскочили из своих закутков, чтобы пожать ему руку; говорили, что его мать — просто чудо, столько энергии, он ею должен гордиться. Директор пригласил его в свой коричневатый кабинет, где на столе штабелями громоздились бумаги: письма, анкеты, старые газетные вырезки. Нат сказал, что мать подвернула ногу, и постарался объяснить, насколько это было возможно без перехода на грубость, что пришел один-единственный раз, на замену. Он решил не добавлять, что считает эту петицию одним большим анекдотом. Она адресована премьер-министру, который скорее всего пустит ее на бумажные самолетики. Почему бы и нет? Нат читал достаточно писем в редакцию, он знает, что большинство людей скорее согласятся, чтобы шести миллионам квебекцев, пакистанцев, профсоюзных деятелей и трансвеститов выдирали ногти на допросе, чем допустят, чтобы с воображаемого ими лакированно-театрального полицейского облупилась хоть чешуйка красной краски.
Может, директор и сам знает, что эта петиция — глупость. Он чему-то улыбался. Лыбился, как клоун-копилка, белые зубы хищно приоткрыты, мягкость обманчива. Щеки точно яблоки, а над ними проницательные глаза, и под их взглядом Нат заерзал. Они все вели себя так, будто Нат взаправду то, чем он изо всех сил пытался не стать: сын своей матери. Может, так и есть.
Но он не только это, не только. Он наотрез отказывается быть определенным. Он не замкнут, его несет поток времени, с ним еще многое может случиться. Под локтем у него сегодняшний выпуск «Глоб», который он собирается просмотреть, как только толпа кандидатов на вербовку поредеет. Вдруг в газете наконец окажутся какие-то новости. Частица души до сих пор чего-то ждет, на что-то надеется, жаждет вести или вестника; а сам он в это время сидит на посту и провозглашает другим людям весть, над которой сам же готов посмеяться.
В четыре должен прийти его сменщик, немецкий католик-богослов, как ему сказали, придет и схватит его за руку, пожимая так сердечно, будто Нат и впрямь родственная душа. Нат смущенно покинет пост и вольется в поток прохожих, тех, что стремятся домой, и тех, что бродят без цели; затеряется среди безразличных, среди фаталистов, посторонних, циников; тех, среди кого ему бы хотелось быть своим.
Пятница, 18 августа 1978 года
Леся
Леся, облаченная в лабораторный халат, спускается в подвал по лестнице, описывая спираль вокруг тотемного столба. Она сегодня не на работе, но халат все равно надела. Чтобы чувствовать, что она здесь по праву. Она и в самом деле здесь по праву.
Она помнит, как когда-то во время своих субботних экскурсий провожала глазами других людей, мужчин и женщин, но женщин — особенно, тех, что деловито шли по коридору и входили в двери с табличками «Посторонним вход воспрещен». Тогда она воспринимала их рабочие халаты как гербы, как национальные флаги, знаки особой избранности. Ей так хотелось получить доступ за эти двери; по ту сторону лежали тайны и даже чудеса. Теперь у нее есть ключи, она может пройти почти в любую дверь, она знает этот пестрый развал камней, эти обломки, эти пыльные связки неразобранных бумаг. Тайны — может быть, но никаких чудес. И все же она хотела бы работать только здесь. Когда-то это было самое важное в ее жизни, и сейчас в ее жизни пока что нет ничего важнее. Только здесь, и больше нигде, она хочет быть своей.