У нее была куча объяснений, почему она сбежала с Зебом к вертоградарям. Она говорила, что их образ жизни лучше всего для человечества, и для всех остальных созданий на Земле — тоже, и что она поступила так из любви — не только к Зебу, но и ко мне, она хотела, чтобы мир исцелился, чтобы сохранилась жизнь на Земле, и разве я не рада, что так получилось?
Сама она как-то не очень радовалась. Она, бывало, сидела у стола, причесывалась и глядела на себя в наше единственное крохотное зеркальце — не то мрачно, не то критически, не то трагически. У нее, как у всех женщин-вертоградарей, были длинные волосы, и расчесать их, заплести и заколоть было целое дело. В иные дни она повторяла эту процедуру по четыре-пять раз.
Во время отлучек Зеба она со мной почти не разговаривала. Или вела себя так, как будто я его спрятала.
— Когда ты его последний раз видела? — спрашивала она. — Он был в школе?
Как будто хотела, чтобы я за ним шпионила. Потом извиняющимся тоном говорила: «Как ты себя чувствуешь?» — словно сделала мне что-то плохое.
Но когда я начинала отвечать, она не слушала. Вместо этого она прислушивалась, не идет ли Зеб. Она беспокоилась все больше и больше, даже начинала сердиться; мерила шагами комнату, выглядывала в окно, говорила сама с собой о том, как он с ней плохо обращается; но когда он наконец появлялся, она его только что не облизывала. Потом принималась допрашивать: где он был, что делал, почему не вернулся раньше? Он только пожимал плечами и говорил:
— Все в порядке, девочка, я уже здесь. Ты зря беспокоишься.
Тут они обычно исчезали за своей занавеской из пластиковых пакетов и изоленты, и мать начинала издавать болезненные, жалкие звуки, от которых мне хотелось умереть. В эти минуты я ненавидела ее за отсутствие гордости и неумение держать себя в руках. Словно она бегала голая по проходу торгового центра. Почему она так боготворит Зеба?
Теперь я знаю, как это бывает. Влюбиться можно в кого угодно: в дурака, в преступника, в ничтожество. Никаких твердых правил нет.
Еще у вертоградарей мне не нравилась одежда. Вертоградари были самых разных цветов, а их одежда — нет. Если Природа прекрасна, как утверждали все Адамы и Евы, если нужно брать пример с лилий — почему мы не можем больше походить на бабочек и меньше — на асфальтированную парковку? Мы такие ровные, унылые, застиранные, темно-серые.
Уличные дети — плебратва — вряд ли были богаты, но их наряды сверкали. Я завидовала всему блестящему, переливающемуся — телефонам с видеокамерами, розовым, фиолетовым, серебряным, сверкающим в руках владельцев, словно волшебные карты фокусника; «ушным конфеткам», которые дети засовывали в уши, чтобы слушать музыку. Мне хотелось этой кричаще-пестрой свободы.
Нам запрещалось дружить с детьми из плебратвы, и они, в свою очередь, презирали нас как парий: зажимали носы и вопили или швырялись чем попало. Адамы и Евы говорили, что нас преследуют за веру, но, скорее всего, дело было в нашей одежде: плебратва очень следила за модой и носила лучшее, что могла купить или украсть. Так что мы не могли с ними якшаться, но могли подслушивать. Так мы получали новые знания — подцепляли их, как микробы. Мы глазели на запретную светскую жизнь, словно через железную решетку.
Как-то я нашла на тротуаре прекрасный телефон с фотокамерой. Грязный, без сигнала — но я все равно принесла его домой, и Евы меня поймали.
— Ты что, совсем ничего не понимаешь? — говорили они. — Эта штука ужасно опасная! Она может выжечь человеку мозги! Даже не смотри на нее: если ты ее видишь, это значит, что она видит тебя.
Я познакомилась с Амандой в Десятый год, когда и мне было десять; мне всегда было столько лет, какой год шел, легко запомнить.
Был День святого Фарли от Волков — день юных бионеров-изыскателей, когда мы повязывали на шею противные зеленые галстуки и ходили восторгать разные материалы для поделок, которые вертоградари мастерили из вторсырья. Иногда мы собирали обмылки: с плетеными корзинами в руках обходили дорогие отели и рестораны, потому что там выбрасывали мыло кучами. Лучшие гостиницы были в богатых плебсвиллях — в Папоротниковом Холме, Гольф-клубе, и особенно в самом богатом — Месте-под-солнцем. Мы ездили туда автостопом, что строго запрещалось. Типично для вертоградарей: сначала приказывают что-нибудь, а потом запрещают самый удобный способ это сделать.
Лучше всего было мыло с запахом роз. Мы с Бернис брали немножко домой, и я клала свое в наволочку, чтобы заглушить запах плесени от сырого лоскутного одеяла. Остальное мы отдавали вертоградарям: они варили обмылки в «черных ящиках» — солнечных печах на крыше, пока масса не начинала пузыриться, а потом охлаждали и резали на куски. Вертоградари изводили кучу мыла, потому что были зациклены на микробах, но часть нарезанного мыла откладывали. Потом его заворачивали в листья и перевязывали травяными жгутами, чтобы продавать туристам и зевакам на рынке обмена натуральными продуктами «Древо жизни». Там же вертоградари продавали дождевых червей в мешочках, органическую репу, цуккини и разные другие овощи, которые не съедали сами.
Тот день был не мыльный, а уксусный. Мы обходили задворки разных баров, ночных клубов, стрип-клубов, искали у них в мусорных ящиках бутылки с остатками любого вина и выливали его в эмалированные ведерки юных бионеров. Потом тащили в «Велнесс-клинику», где его переливали в огромные бочки, стоящие в уксусной комнате, и делали уксус, который вертоградари использовали в хозяйстве как чистящее средство. Лишний уксус разливался по бутылочкам, тоже восторгнутым нами. На бутылочки клеились этикетки, и этот уксус шел на продажу в «Древе жизни» вместе с мылом.
Работа юных бионеров должна была преподать нам полезные уроки. Например: ничего нельзя выбрасывать просто так, даже вино из притонов разврата. Таких вещей, как мусор, отходы, грязь, — не существует. Есть только материя, которой неправильно распорядились. И другой, самый главный урок: все, даже дети, должны вносить свой вклад в жизнь общины.
Шекки, Кроз и старшие мальчики иногда выпивали вино, вместо того чтобы его сдать. Иногда они выпивали слишком много и тогда падали, или блевали, или затевали драки с плебратвой и кидались камнями в пьяниц. Пьяницы в отместку мочились в пустые винные бутылки, надеясь нас обмануть. Я ни разу не выпила мочи: достаточно было понюхать горлышко бутылки. Но были такие, кто отбил у себя нюх курением сигарет и сигар или даже шмали, — они делали глоток, сплевывали и начинали ругаться. А может, они даже нарочно это делали, чтоб была причина для ругани: вертоградари строго запрещали использовать бранные слова.
Немного отойдя от сада, Шекки, Кроз и другие мальчишки снимали галстуки юных бионеров и повязывали их вокруг головы, как «косые». Они тоже хотели быть уличной бандой — даже пароль завели. «Ганг!» — говорили они, а другой человек должен был сказать отзыв: «Рена!» Вместе получалось «гангрена». «Ганг» — потому что они хотели быть гангстерами, а «Рена» — потому что это похоже на «арену», где выступают спортсмены. Пароль был секретный, только для членов банды, но все равно мы все о нем знали. Бернис сказала, что этот пароль им очень подходит, потому что гангрена — это когда человек гниет заживо, а они уже все насквозь прогнили.