В Торонто нас посадили в тюрьму и заперли в камерах, как зверей в клетке, но не очень близко, чтобы мы не могли переговариваться, а потом поодиночке нас допросили. Мне задавали кучу всяких вопросов, а я насмерть перепугалась и не знала, что мне отвечать. Тогда у меня еще не было адвоката, ведь мистер Маккензи появился намного позднее. Я попросила принести мой сундук, из-за чего подняли такой шум в газетах и смеялись надо мной, потому что я назвала его своим, а собственной одежды у меня не было. Но хотя этот сундук и одежда в нем и правда когда-то были Нэнсиными, они ей больше не принадлежали, поскольку мертвым такие вещи не нужны.
Мне поставили в вину и то, что вначале я была спокойной и веселой, с ясными, широко раскрытыми глазами, и посчитали это признаком бессердечия. Но если бы я плакала и кричала, то сказали бы, что и это доказывает мою вину, ведь раз уж люди решили, что ты виновна, все твои поступки будут это доказывать. И я думаю, стоило мне почесаться или вытереть нос, как об этом уже написали бы в газетах и прошлись злобными, напыщенными фразами. Как раз в это время меня назвали сообщницей и любовницей Макдермотта и еще написали, что, очевидно, я помогала ему душить Нэнси, поскольку это под силу только двоим. Журналисты охотно верят в самое худшее: так они смогут продать больше газет, как один из них мне сам признался, ведь даже почтенные и уважаемые господа очень любят читать гадости про других людей.
Потом, сэр, было следствие, которое провели вскоре после нашего возвращения. Нужно было установить, отчего умерли Нэнси и мистер Киннир — в результате несчастного случая или убийства, и для этого меня должны были допросить в суде. К тому времени меня уже запугали до смерти, поскольку я видела, что общество настроено против меня, и тюремщики в Торонто отпускали жестокие шуточки, когда приносили еду, и говорили, они, мол, надеются, что виселица, на которую меня вздернут, будет высокой, чтобы можно было получше разглядеть мои лодыжки. И один решил воспользоваться случаем и сказал, что мне тоже не след упускать возможность, ведь там, куда я отправлюсь, у меня между ног никогда не будет такого славного и прыткого любовника, как он, но я велела ему проваливать со своими непристойностями. И это могло бы плохо кончиться, если бы не подошел его товарищ-тюремщик и не сказал, что меня еще не судили, не говоря уже о том, чтоб вынести приговор. И если первый дорожит своим местом, то пусть держится от меня подальше. И тот впредь так и делал.
Я расскажу об этом доктору Джордану, ведь ему нравится слушать такие вещи, и он всегда их записывает.
В общем, я продолжу, сэр. Наступил день следствия, и я старалась выглядеть чисто и опрятно, ведь я знала, как много значит внешний вид: например, когда устраиваешься на новую работу, хозяева всегда смотрят на запястья и манжеты, чтобы выяснить, чистоплотная ты или нет. И в газетах написали, что я была прилично одета.
Следствие проходило в городской ратуше, и там была целая куча магистратов, пристально и сурово на меня смотревших, и огромная толпа зрителей и газетчиков, которые теснились, толкались и пихались, чтобы занять место, откуда лучше видно и слышно: им несколько раз делали выговор за нарушение порядка. Я не понимала, куда прут все эти люди, ведь зал и так набит битком, но они постоянно пытались туда пролезть.
Я постаралась унять дрожь и посмотреть судьбе в лицо со всем мужеством, на какое была еще способна, хотя, сказать по правде, сэр, к тому времени его не так уж много у меня осталось. Там был и Макдермотт, такой же хмурый, как всегда, и тогда я впервые увидела его после нашего ареста. В газетах писали, что он проявлял мрачную угрюмость и отчаянную дерзость, — видать, так уж у них принято выражаться. Но ведь примерно таким он всегда был за завтраком.
Потом меня начали расспрашивать про убийства, и я растерялась. Ведь вы же знаете, сэр, что я плохо помнила события того ужасного дня, и мне казалось, что я вообще при них не присутствовала и большую часть времени пролежала без сознания. Но я хорошо понимала, что, если я так скажу, меня подымут на смех, ведь мясник Джефферсон показал, что видел меня и разговаривал со мной, и я сказала ему, дескать, свежего мяса нам не надо. Потом это связали с трупами в погребе и высмеяли в поэме на тех плакатах, которыми торговали во время казни Макдермотта. И мне это показалось очень грубым, пошлым и неуважительным к предсмертным мукам ближних.
Поэтому я сказала, что в последний раз видела Нэнси примерно в обед, когда выглянула из двери кухни и заметила, как она загоняла утят. После этого Макдермотт сказал, что она ушла в дом, а я возразила, что ее там нет, но он велел, чтобы я не совала нос не в свои дела. Затем он сказал, что Нэнси уехала к миссис Райт. Я призналась им, что заподозрила неладное и несколько раз спрашивала про нее Макдермотта, пока мы ехали в Штаты, но он говорил, что с нею все в порядке. И я не была уверена в ее смерти, пока в понедельник утром не нашли ее труп.
Потом я рассказала, как услыхала выстрел и увидела тело мистера Киннира на полу и как я закричала и бросилась бежать, а Макдермотт в меня выстрелил, и я упала в обморок и повалилась на землю. Это уж я хорошо помнила. В деревянном дверном косяке летней кухни и впрямь нашли пулю от ружья, и это доказывало, что я говорю правду.
Мы получили повестку в суд, который должен был пройти не раньше ноября. Так что я просидела три безрадостных месяца в торонтской тюрьме, где было хуже, чем здесь, в исправительном доме, потому что я сидела в камере одна-одинешенька, а люди приходили под предлогом какого-нибудь поручения, а на самом деле чтобы на меня поглазеть. И у меня было очень скверно на душе.
На улице одно время года сменялось другим, но я догадывалась об этом лишь по разнице в освещении: лучи пробивались сквозь зарешеченное окошко, которое находилось чересчур высоко, так что я не могла в него выглянуть; а поступавший в камеру воздух доносил разные запахи и ароматы, по которым я успела соскучиться. В августе это был дух свежескошенного сена, а потом — аромат созревающего винограда и персиков; в сентябре — запах яблок, а в октябре палой листвы и первое холодное дыхание снега. Мне было нечем заняться, кроме как сидеть в камере да переживать о том, что же со мною будет и правда ли меня повесят, как твердили мне каждый божий день тюремщики: надобно сказать, им очень нравилось говорить о смерти и всяких горестях. Не знаю, замечали вы это, сэр или нет, но некоторые люди наслаждаются горем своего ближнего, особенно если считают, что этот ближний согрешил, — это прибавляет им удовольствия. Но кто из нас без греха, как сказано в Библии? Лично мне было бы стыдно так упиваться страданиями других людей.
В октябре мне дали адвоката — мистера Маккензи. Он был не шибко пригожий, с носом, похожим на бутылку. Мне он показался чересчур молодым да неопытным, ведь это было его первое дело, и он иногда вел себя, на мой взгляд, маленько фамильярно: настаивал, чтобы меня запирали с ним в камере один на один, и часто пытался меня утешить, похлопывая по спине. Но я радовалась, что хоть кто-то меня защищает и пытается представить все в выгодном свете, поэтому я помалкивала да старалась улыбаться и за все благодарила. Он хотел, чтобы я, как он выразился, связно рассказала свою историю, но часто жаловался на то, что я путаюсь, и потом на меня разозлился. Наконец он сказал, что правильнее будет не рассказывать историю, как я ее на самом деле помнила, потому что вряд ли в ней хоть что-нибудь поймут, а рассказать правдоподобную историю, которой можно будет поверить. Мне нужно было пропустить все то, чего я не помнила, и главное — сам факт, что я этого не помнила. И рассказать о том, что вполне могло бы произойти, а не о том, что я сама могла вспомнить. Именно это я и попыталась сделать.