Поэтому приходиться изображать шпионские номера без шпионских штучек. Полагаясь только на мимику, на её коварство. У неё уже достаточно практики – по части ловкости, хладнокровия, безучастности. Удивленно вздернутые брови, чистый, искренний взгляд двойного агента. Чиста, словно родник. Важно не лгать, а избегать необходимости лжи. Чтобы все расспросы заранее казались абсурдными.
Но все же немного опасно. И для него тоже; больше, чем раньше, – так он сказал. Кажется, его заметили на улице; узнали. Какой-то тип – возможно, из красного взвода. Пришлось нырнуть в переполненный пивной зал и скрыться через черный ход.
Она не знает, верить ли в такую опасность: мужчины в темных мешковатых костюмах с поднятыми воротниками, патрульные полицейские машины. Пройдемте. Вы арестованы. Пустые комнаты и яркий свет. Не в меру театрально, такие вещи происходят лишь в тумане, в черно-белой гамме. В других странах, на других языках. А если здесь, то не с ней.
Если его поймают, она отречется от него раньше, чем петух единожды прокричит. Она это сознает – просто, спокойно. В любом случае её не тронут: их знакомство сочтут легкомысленным баловством или вызывающей выходкой – словом, все будет шито-крыто. Придется, конечно, заплатить за это при закрытых дверях – только чем? Она и так уже полный банкрот; из камня крови не выжмешь. Она спрячется от всех, захлопнет ставни. Будет только выходить к обеду.
Последнее время у неё появилось ощущение, что за ней следят, но проводя рекогносцировку, никого не видит. Она стала осторожнее – как только можно. Страшно? Да. Почти постоянно. Но страх ничего не значит. Нет, все-таки значит. От страха наслаждение острее; и яснее чувство, что она выходит сухой из воды.
Настоящая опасность в ней самой. Что она позволит, как далеко захочет пойти. Впрочем, позволения и хотения ни при чем. Значит, куда её направят, куда поведут. Она свои мотивы не анализирует. Возможно, их и нет; желание – не мотив. Похоже, у неё нет выбора. В столь остром наслаждении – и унижение тоже. Будто тебя волокут на постыдной веревке, на аркане за шею. Её возмущает эта несвобода, и она тянет время между встречами, дозирует их. Не приходит на свидание, а потом выдумывает – говорит, что не видела знаков мелом на стене в парке, не получала сообщений – новый адрес несуществующего ателье, почтовой открытки от старой подруги, какой у неё никогда не было, телефонного звонка якобы по ошибке.
Но в конце всегда возвращается. Что толку сопротивляться? Она идет к нему, чтобы утратить память, забыться. Она сдается, теряет себя, погружается во мрак своей плоти, забывает свое имя. Жертвоприношения – вот чего она жаждет, пусть краткого. Существования без границ.
Иногда она задумывается о вещах, которые прежде не приходили ей в голову. Как он стирает одежду? Однажды она видела носки на батарее; он заметил её взгляд и тут же их убрал. Перед её приходом он всегда убирается – по крайней мере, старается изо всех сил. Где он ест? Он говорил, что не любит несколько раз появляться в одном месте. Ему приходится часто менять столовки и забегаловки. Эти слова выходят у него с неряшливым шармом. Порой он особо нервничает, падает духом, никуда не выходит; тогда в комнате огрызки яблок, хлебные крошки на полу.
Откуда у него яблоки, хлеб? Он странно молчалив, когда речь заходит о таких подробностях – что происходит в его жизни без неё? Быть может, он считает, что уронит себя, рассказав ей лишнее. Лишние убогие детали. Может, и прав. (Взять хоть полотна в музеях, где женщины застигнуты в интимные моменты. Спящая нимфа. Сусанна и старцы. Женщина моется, одна нога в жестяном тазу – Ренуар или Дега? И у того, и у другого – пышечки. Диана и её девственницы – когда они ещё не видят подсматривающего охотника. И ни одной картины: «Мужчина, стирающий носки в раковине».)
Роман развивается при некотором отстранении. Роман – это когда смотришь в себя сквозь затуманенное окно. Роман – отход от всего: где жизнь ворчит и сопит, роман лишь вздыхает. Хочет ли она большего – его целиком? Всю картину?
Опасность приходит, когда смотришь чересчур близко и вилишь чересчур много, когда он распадается, а вместе с ним и ты. И потом вдруг просыпаешься пустой, все кончено – отныне и навсегда. У неё ничего не останется. Она будет обобрана. Старомодное слово.
На этот раз он не вышел её встречать. Сказал, так лучше. Пришлось ей проделать весь путь одной. Клочок бумаги с таинственными инструкциями – в ладони под перчаткой, но ей не нужно сверяться. Она кожей чувствует лёгкое сияние записки – словно фосфоресцирующий циферблат в темноте.
Она представляет, как он представляет себе её – вот она идет по улице, приближается, все ближе. Нетерпелив, волнуется, не может дождаться? Как и она? Он любит изображать безразличие, будто ему все равно, придет она или нет – но это лишь игра, и не единственная. Например, он больше не курит фабричные сигареты, не может себе позволить. Он сворачивает сигареты сам, такой непристойной на вид розовой резиновой штуковиной, сразу три штуки; потом разрезает их бритвой натрое и складывает в фабричную пачку. Мелкий обман, тщеславные потуги; при мысли о том, что они ему нужны, у неё перехватывает дыхание.
Иногда она приносит ему сигареты, целые пригоршни – щедрый дар, обильный. Таскает их из серебряной шкатулки, что стоит на стеклянном журнальном столике, и набивает ими сумочку. Но не каждый раз. Пусть все время напряженно ждет, пусть будет голоден.
Он лежит на спине, пресыщенный, курит. Если она хочет признаний, то должна услышать их сначала, как проститутка требует деньги вперед. Пусть и скупых признаний. Я скучал, может сказать он. Или: никогда не могу тобой насытиться. Он закрыл глаза, она шеей чувствует, как он скрипит зубами, стараясь сдержаться.
А после из него приходится тянуть клещами.
Скажи что-нибудь.
Что именно?
Все, что хочешь.
Скажи, что ты хочешь услышать.
Если скажу, а ты повторишь, я тебе не поверю.
Тогда читай между строк.
Так нет же никаких строк. Ты ничего не говоришь.
Тут он может запеть:
О, ты входишь в меня и выходишь обратно,
А дым все летит и летит в трубу…
Как тебе такая строчка? – спрашивает он.
А ты и правда ублюдок.
Никогда ни на что другое не претендовал.
Неудивительно, что приходится обращаться к историям.
У обувной мастерской она поворачивает налево, проходит квартал, затем – ещё два дома. А вот и Эксцельсиор [81] – небольшая трёхэтажка. Наверное, по мотивам Генри Уодсворта Лонгфелло, флажок со странной эмблемой: рыцарь, отринув земные блага, штурмует вершины. Вершины чего? Кабинетного буржуазного пиетизма. Как нелепо, особенно здесь и сейчас.
Эксцельсиор – красное кирпичное здание, на каждом этаже по четыре окна с коваными балкончиками, больше похожими на карнизы: даже стул поставить некуда. Когда-то дом был на голову выше окрестных, теперь же – приют тех, кто на грани. На одном балконе натянули бельевую веревку; там флагом побежденного полка болтается серое полотенце.