Комендант Петропавловской крепости Сукин, не столь уж выдающийся мыслитель, простой служака, тем не менее оказался, на мой взгляд, мудрее многих образованных философов. Он как-то сказал Якушкину: «Вы затеяли пустое. Россия обширный край, который может управляться только самодержавным царем. Если бы даже и удалось 14-е, то за ним последовало бы столько беспорядков, что едва ли через 10 лет все пришло бы в порядок».
А Пушкин в разговоре с великим князем Михаилом Павловичем подверг сомнению высочайший манифест, утверждавший случайность событий 14 декабря и их европейское происхождение. И сделал страшное предсказание, не зная, что оказался пророком…
«Кто были на площади 14 декабря? Одни дворяне. Сколько же их будет при первом новом возмущении? Не знаю, а кажется, много».
Через несколько десятков лет его слова получат полное подтверждение.
Но это уже другая история – и другая книга…
В истории России, как и других стран, хватает странных, порой мистических совпадений. Ну, например, ведь и в самом деле первый Романов был Михаил и последний – Михаил, и началось царствование в Ипатьевском монастыре, а кончилось – в Ипатьевском доме…
Точно так же есть то ли щекочущая нервы мистика, то ли продиктованный неизвестной силой символизм в том, что декабристы, пренебрегши более удобными и просторными площадями, встали в каре вокруг памятника отцу-основателю гвардии. Истукан, чья смерть дала начало Гвардейскому Столетию, зелеными медными бельмами смотрел, как хлещет картечь по рядам последних мятежников этого самого Столетия, последним трубадурам гвардейской вольности, последним, кто попытался вновь воспользоваться старинной привилегией гвардии решать судьбу трона и того, кто на троне восседает…
Быть может, это злая насмешка некоей силы? Или их неосознанно потянуло к Медному Всаднику, чтобы подпитаться бешеной энергией Петра? Я не сторонник болтовни обо всех этих «энергетических подпитках» и «ауре монументов» – но как знать, как знать… Истина, как ей и водится, где-то посередине. В конце концов, не Пушкин первый выдумал, что зеленый всадник ночами срывается с постамента и гулко топочет по темным улицам – есть, знаете ли, интересные свидетельства… Как есть они и о Михайловском замке, где ночами порою проходит… Пален-то знал точно!
Работая над этой книгой, я долго рассматривал по ночам портреты – благообразный Пален, душка, да и только, если ничего о нем не знать. Юные красавицы Екатерина и Елизавета с полотен Луи Каравакка. Ольга Жеребцова – как она была хороша… И все прочие – Миних, Меншиков, императоры и фрейлины, генералы и поручики, убивцы и добрые малые…
Я держал в руках боевые шпаги – тяжелые аннинские, вертучие елизаветинские, оттягивавшие руку павловские. Бюст Фридриха Великого все это время стоял на столе. Я добросовестно пытался их всех понять – и вроде бы приблизился к этому. Я пытался рассказать о них подробно, избежав карикатурных крайностей. Получилось или нет – не знаю.
Но что-то, как всегда, остается недосказанным.
Знать бы нам что…
И как это вообще передать – чеканный шаг Миниха к плахе, сладострастный прищур Ольги Жеребцовой в объятиях британца, скрипучее карканье неисчислимой вороньей стаи в темноте, тухлый запах пороховой гари вокруг николаевских пушек? Можем ли мы вообще понять это бурное, шалое, великое, грязное, яркое и унылое Гвардейское Столетие?
Я не знаю. Даже тяжесть шпаги в руке не передать нашими словами.
Все они – были…
И глупо думать, что мы ничем на них не похожи.
И вовсе уж глупо считать, что мы умнее и лучше. Они все-таки были ярче! Бог им судья…
Красноярск, 2004
Завидная участь тех избранных на царство, понявших свое истинное значение. И как жизнь этих лиц, обставленных законом, и счастлива, и спокойна, и безмятежна! Завидная, право, их участь, хотя, конечно, прямых мыслителей на престоле было и есть мало! Спрашивается, почему же это число так мало? Лица ли лично виноваты, или люди, или среда, в которой они кружатся до первой случайности, до первой ломки? Во всяком случае, скажу и я с другими, что народ имеет то правительство, которое он переносит, а потому и заслуживает. Я, по справедливости, а может быть по чувству чистой зависти, заглядывал в чужое и невольно восклицал: «Там-то, там хорошо и подручно и то и другое, а у нас-то!» Теперь воскликну наконец: «Да! У нас-то, у себя, на дому, на Руси!…» Господи! прости нам более чем согрешение, прости нам нашу глупость! Да, знать не знаем и ведать не ведаем, что сотворили, и это в течение тысячи лет!… Обок нас соседи, современники этого времени, двигались, шли и опережали нас, а мы только и славы, что отделались от татар, чтобы ими же и остаться. Посмотрим на наших просветителей.
Петр, например, как тень выступает из царства этих мертвых! Конечно, он велик! В нем были все зародыши великого, но и только. Предпринятая ломка отзывалась той же наследственной татарщиной. Он не понимал русского человека, но видел в нем двуногую тварь, созданную для проведения его цели. Цель была великанская, невместимая в бывших границах России, и взял он ее, сироту, и, связав ей руки и ноги, окунул головой в иноземщину и чуть-чуть не упустил ее из длани и под Нарвою, и под Полтавою, и на Пруте. Счастье вынесло его на плечах и выбросило его целым во всей его дикой наготе на открытый им и им заложенный берег. Волны его смущали и обнимали страхом, который он не мог и не умел побороть. Берег, напротив, его одушевлял, окрылял его воображением и придавал ему нужные силы. Там, на берегу, хотя пустынном, зарождались его мечты, замыслы и пророческие вдохновения. Там он вздумал отложиться от прошлого, от всего русского и заложить основание новой России. Он бросил старую столицу, перенес свое кочевье на край государства только для того, чтоб жить всем, и ему в особенности, по-своему и заново!
Бросить Москву было немыслимо, но для него возможно. Москва еще стояла при всей своей вековой, исторической святости, и это послужило ей в гибель. Все былое его раздражало, язвило, и он, не выносив попов, начал с храмов. Там священнодействует патриарх – он сан патриарший хочет уничтожить и для этого православно заявить себя главой церкви!… Там великолепные царские терема, напоминающие византийский склад и вместе строгость нравов царей; он хочет завести свое зодчество, свои нравы, и пойдут пирушки, ассамблеи и вместе весь иноземный разврат… Там стояла изба, куда стекались выборные от всех городов, от всея земли русской и решали в земской думе, чему быть; он не хотел этой старины, он заведет и свой синод, и свои коллегии, и свой сенат! Здесь будет все собственно свое и все свои! Там были стрельцы; он их перебьет тысячами и разгонит; у него на болоте и в заводе их не будет; наконец, там одно чисто русское, а русские-то ему не под руку. Не с нами же ему ломку ломать, да и не с нами же жить! Он обзаведется и немцами, и голландцами, и одними чужими людьми! Москве не быть, а быть на болоте Петербургу, сказал он себе, и быть по сему. Назвав кочевье свое не градом, а бургом, он не Петр, а уже Pitter, да и говорит, и пишет по-русски уже языком ломаным французско-немецким и т. д. И чего стоит это задуманное на чужбине кочевье, сколько тут зарыто сокровищ, казны, как говорили, а еще более – сколько тут зарыто тысяч тел рабочих, вызванных из отдаления и падших без помещения от холода и изнурительных работ! Нужны были пути сообщения, правда, сам он лично бродит по болотам, по лесам; сам он решает меты, ставит вехи, но сколько здесь пало народу! Нужна была для этой цели его творения стальная длань при помощи мягкой восковой руки русской! Но пусть Москва, пусть народ молча глядит и переносит всю тяжесть ломки – то было их время и то были люди того времени; но мы, отдаленные их потомки, прямые наследники, с одной стороны, этого чудовищного бесправного своеволия, с другой – этого подобострастия, которое не допустило нигде и ни в чем выразиться ни малейшему сопротивлению, могли ли мы, сочувствуя всем бедствиям, перенесенным Россиею, и свидетели таких последствий Петрова строя, могли ли мы не отнестись с должным вопиющим негодованием против того печального прошедшего, из которого вырабатывался так последовательно жалкий, плачевный русский быт настоящего времени? Ненавистно было для нас прошедшее, как ненавистен был для нас Великий, заложивший новую Россию на новых, ничем не оправданных основаниях. Ломовик-преобразователь отзывался какою-то дикостью, не соответствующею условиям призвания человека на все творческое, великое! Он был варвар бессознательно, был варвар по природе, по наклонности, по убеждению! Характер его сложился и развивался при обстоятельствах, тогда же вызванных, но не менее того раздражительно на него действовавших. Он шел неуклонно, безустально к заданной себе цели, и везде и всегда, до конца жизни, он видел… нет, ему чудились поборники всего старого, а он, как неусыпный страж своего нового дела, должен казнить, преследовать мнимых или действительных врагов своих. Воля его росла, укоренялась наравне с неистовой жестокостью. Сердце его не дрогнет даже над участью собственного сына, и он приносит его в жертву с какой-то утонченной злобою! То был не порыв страсти, быть может оправданный мгновением, запальчивым бешенством, понятным в такой натуре, – нет, это было действие долгого мышления и холодно и зверски исполненного – ужасно.