Сияние | Страница: 71

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Дэнни завизжал. Однако с губ не сорвалось ни звука, визг рванулся обратно, прочь и канул во тьме его нутра, как камень в колодце. Сделав один-единственный неверный шажок назад, Дэнни услышал, как звонко защелкали по белым кафельным шестиугольникам каблуки, и в тот же момент обмочился.

Женщина садилась.

Она садилась, продолжая ухмыляться, не сводя с него тяжелого каменного взгляда. Мертвые руки скребли фарфор. Груди колыхались, как старые-престарые боксерские груши. Тихонько треснул ломающийся лед. Она не дышала. Уже много лет это был труп.

Дэнни развернулся и побежал. Он стрелой вылетел из двери ванной, глаза выскакивали из орбит, волосы встали дыбом, как у ежа, который приготовился свернуться клубком (для крокета? для роке?) мячиком, который будет принесен в жертву; разинутый рот не исторгал ни звука. Мальчик полным ходом подлетел к выходной двери номера 217, но та оказалась закрыта. Он забарабанил по ней, совершенно не соображая, что дверь не заперта и достаточно просто повернуть ручку, чтобы выбраться наружу. Изо рта Дэнни неслись оглушительные вопли, но уловить их человеческим ухом было невозможно. Он мог лишь барабанить в дверь и прислушиваться, как покойница подбирается к нему – пятнистый живот, сухие волосы, протянутые руки – нечто, волшебным образом забальзамированное и пролежавшее здесь, в ванне, мертвым, наверное, не один год.

Дверь не откроется, нет, нет, нет.

А потом донесся голос Дика Холлоранна, так внезапно и неожиданно и такой спокойный, что перехваченные голосовые связки малыша отпустило, и он тихонько заплакал – не от страха, а от благословенного облегчения.

(Не думаю, что оно может причинить тебе вред… как картинки в книжке… закрой глаза, оно исчезнет.) Ресницы Дэнни сомкнулись. Руки сжались в кулачки. Силясь сосредоточиться, он ссутулился.

(Здесь ничего нет, здесь ничего нет, вообще ничего нет, ЗДЕСЬ НИЧЕГО НЕТ, НЕТ ТУТ НИЧЕГО!) Время шло. И только мальчик начал расслабляться, только начал понимать, что дверь, должно быть, не заперта и можно выйти, как вечно сырые, покрытые пятнами, воняющие рыбой руки мягко сомкнулись на его шее, неумолимо разворачивая, чтобы Дэнни взглянул в мертвое, лиловое лицо.

Часть четвертая
"В снежном плену"

26. Край сновидений

От вязания ей захотелось спать. Сегодня ее потянуло бы в сон даже от Бартока, но из маленького проигрывателя лился не Барток, а Бах. Ее пальцы двигались все медленнее, медленнее, и к тому времени, как сын приступил к знакомству с давней обитательницей номера 217, Венди уснула, уронив вязание в колени. Пряжа и спицы медленно колыхались в такт дыханию. Сон Венди был глубоким, без видений.

Джек Торранс тоже уснул, но его сон был легким, беспокойным, населенным видениями, которые казались слишком яркими для того, чтобы быть просто снами. Несомненно, таких живых снов Джек никогда не видел.

Пока Джек пролистывал пачки счетов на молоко – а их, сложенных по сто, было, похоже, несколько десятков тысяч, – голова его отяжелела. И все же он бегло п??осмотрел все листки до единого, опасаясь, что, если будет небрежен, то упустит именно ту часть «оверлукианы», без которой не создать некую мистическую связь – ведь Джек был уверен, что это недостающее звено где-то здесь. Он ощущал себя человеком, который в одной руке держит провод шнур питания, а другой шарит по чужой темной комнате в поисках розетки. Если он сумеет отыскать ее, то будет вознагражден чудесным зрелищем.

Джек объявил войну звонку Эла Шокли и его требованиям. В этом ему помог странный случай на детской площадке. Случай этот слишком напоминал нечто вроде нервного срыва, и Джек не сомневался – так его рассудок восстал против высокомерного требования Эла Шокли, будь он проклят, забыть о замысле написать книгу. Не исключено, что это означало, до какой степени нужно задавить в Джеке уважение к себе, чтоб оно исчезло окончательно. Книгу он напишет. Если это подразумевает разрыв с Элом Шокли, ничего не поделаешь. Он напишет историю отеля – напишет честно, без недомолвок, а прологом станет его галлюцинация: движущиеся кусты живой изгороди, подстриженные в форме зверей. Название будет не вдохновенным, но приносящим прибыль:

СТАРЫЙ КУРОРТ. ИСТОРИЯ ОТЕЛЯ «ОВЕРЛУК».

Без недомолвок, да, но и без мстительности, без попыток взять реванш над Элом или Стюартом Уллманом или Джорджем Хэтфилдом или отцом (жалкий хулиган и пьяница, вот кто он был), или, раз уж речь зашла об этом, еще над кем-нибудь. Он напишет эту книгу, поскольку «Оверлук» приворожил его – возможно ли более простое и правдивое объяснение? Он напишет ее по той самой причине, по которой писались все великие книги, и художественные, и публицистика: истина всегда выходит на свет божий, в итоге она всегда выясняется. Он напишет эту книгу, поскольку чувствует: это его долг.

«Пятьсот галл. цельного молока. Сто галл. сливок. Оплач. Счет отослан в банк. Триста пинт апельсинового сока. Оплач.»

Не выпуская из рук пачки квитанций, Джек немного осел на стуле. Но он уже не видел, что там напечатано. Зрение утратило четкость. Веки отяжелели. От «Оверлука» мысли скользнули к отцу, тот служил санитаром в берлинской общественной больнице. Крупный мужчина. Этот толстяк возвышался на шесть футов и два дюйма, и Джек так с ним и не сравнялся – когда, достигнув шести футов, он перестал расти, старика уже не было в живых. «Коротышка поганый», – говорил он, награждая Джека любящим шлепком и разражался смехом. Было еще два брата, оба выше отца, и Бекки – та в неполных шесть лет была ниже Джека всего на два дюйма, и почти все время, что они были детьми, даже выше него.

Отношения Джека с отцом напоминали медленно разворачивающийся, обещающий стать прекрасным, цветок. Однако, когда бутон полностью раскрылся, оказалось, что изнутри цветок сгнил. Несмотря на шлепки, синяки, иногда – фонари под глазом, Джек сильно, не критикуя, любил этого высокого пузатого мужчину. Пока не отпраздновал свой седьмой день рождения.

Он не забыл бархатные летние ночи – притихший дом, старший брат, Бретт, гуляет со своей девушкой, средний – Майкл, что-то зубрит, Бекки с мамой в гостиной смотрят старенький капризный телевизор, а сам он сидит в холле, притворяясь, что играет с машинками, на самом деле поджидая ту минуту, когда тишину нарушит стук распахнувшейся двери и отец, заметив поджидающего его Джекки, зычно приветствует мальчика. Собственный счастливый вопль в ответ, здоровяк идет по коридору, в свете лампы сквозь стрижку-«ежик» сияет розовая кожа. Из-за больничной белой униформы – вечно расстегнутая, иногда измазанная кровью куртка, отвороты брюк ниспадают на черные башмаки – при таком освещении отец всегда казался мягким колеблющимся огромным признаком.

Он подхватывал Джекки на руки, и тот взлетал кверху с такой горячечной скоростью, что просто чувствовал, как воздух свинцовым колпаком давит на голову. Выше, выше, оба кричали: «Лифт! Лифт!» Бывали вечера, когда пьяный отец не успевал железными руками вовремя остановить подъем, тогда Джекки живым снарядом перелетал через плоскую отцовскую макушку и с грохотом приземлялся на пол позади папаши. Но бывало и по-другому – заходящийся смехом Джекки взлетал туда, где воздух подле отцовского лица был насыщен сырым туманом пивного перегара, и там мальчика трясли, переворачивали, гнули, как хохочущий тряпичный сверток, чтобы в конце концов поставить на ноги.