— Я же тебе говорил, что в последний раз он показался мне как-то мягче.
— Да, да. И ты был совершенно прав. Вчера он разговорился и еще кое-что рассказал мне о своей жизни. Помнишь, он тогда осекся, упомянув о какой-то женщине, с которой ему так трудно пришлось… я тебе сделал больно?
Я вздрогнул, но не от его прикосновения. Это его слова заставили меня вздрогнуть.
— Я успел забыть об этом, Герберт, но теперь вспоминаю.
— Ну так вот. Он говорил об этой поре своей жизни, и какая это была мрачная, дикая пора! Рассказать тебе? Или сейчас это тебя слишком разволнует?
— Расскажи непременно. Все от слова до слова.
Герберт наклонился вперед и внимательно посмотрел на меня, словно стараясь понять, почему я ответил так нетерпеливо.
— Голова у тебя не горячая? — спросил он, приложив мне руку ко лбу.
— Нет, — отвечал я. — Герберт, милый, расскажи, что тебе сказал Провис.
— Он говорит, — сказал Герберт, — …вот видишь, повязка снялась прямо-таки замечательно, теперь наложим новую, прохладную… Что, по началу ежишься, мой дорогой? Ну ничего, это сейчас пройдет… Он говорит, что женщина эта была молодая и очень ревнивая и мстительная. Мстительная до предела, Гендель.
— А что ты называешь пределом?
— Убийство… Ой, неужели я задел по больному месту? Очень щиплет?
— Нет, я не чувствую. Как она убила? Кого убила?
— Да видишь ли, может, это слишком страшное слово для того, что она сделала, — сказал Герберт, — но ее судили за убийство, мистер Джеггерс ее защищал, и успешно, и вот тогда-то Провис впервые услышал его имя. Жертвой была другая женщина, много крепче той, они сцепились не на жизнь, а на смерть, в каком-то сарае. Кто начал и честная была борьба или нет — все это неизвестно; но чем она кончилась — очень хорошо известно: жертву нашли задушенной.
— И эту женщину осудили?
— Нет, оправдали… Бедный мой Гендель, опять я тебе сделал больно?
— Нисколько, Герберт. Ну? Что же было дальше?
— У этой женщины, которую оправдали, был ребенок от Провиса, и Провис его очень, очень любил. В тот самый вечер, когда ее соперница была задушена, женщина эта явилась к Провису и поклялась, что убьет ребенка (который был где-то у нее) и что он больше никогда его не увидит, а потом сразу исчезла… Ну вот, с самой трудной рукой мы покончили, теперь осталась только правая, а это уж пустяки. Лучше я пока не буду зажигать лампу, хватит камина, — у меня рука тверже, когда я не так ясно вижу твои болячки… А все-таки, дорогой, по-моему, тебя лихорадит. Что-то ты очень часто дышишь.
— Возможно, Герберт. И что же, она сдержала свою клятву?
— Вот это и есть самое ужасное в жизни Провиса. Да, она сдержала клятву.
— То есть это он так говорит.
— Ну, разумеется, мой дорогой, — удивленно сказал Герберт и снова в меня вгляделся. — Я все тебе рассказываю с его слов. Других сведений у меня нет.
— Да, конечно.
— Что касается того, — продолжал Герберт, — дурно или хорошо он обращался с матерью своего ребенка, об этом Провис умолчал; но она лет пять делила с ним жалкое существование, о котором он нам здесь рассказывал, и, видимо, он жалел ее и не захотел погубить. Поэтому, опасаясь, как бы его не заставили давать показания по поводу убитого ребенка, что значило бы обречь ее на верную смерть, он исчез — убрался с дороги, как он сам выразился, — и на суде о нем только смутно упоминалось, как о некоем человеке по имени Абель, который и был предметом ее безумной ревности. После суда она как в воду канула, так что он потерял и ребенка и мать ребенка.
— Скажи мне, пожалуйста…
— Одну минуту, мой дорогой, сейчас я кончу. Этот Компесон — его злой дух, мерзавец, каких свет не видел, — знал, что он уклонился от дачи показаний и почему уклонился, и, конечно, воспользовался этим, чтобы, угрожая доносом, окончательно прибрать его к рукам. Вчера мне стало ясно, что за это-то главным образом Провис его и ненавидит.
— Скажи мне, — повторил я, — и имей в виду, Герберт, это очень важно, — он тебе говорил, когда это случилось?
— Очень важно? Тогда погоди, я припомню, как он сказал. Да, вот: «Тому назад лет двадцать, не меньше, почитай что сразу после того, как я стакнулся с Компесоном». Сколько тебе было лет, когда ты набрел на него около вашей церквушки?
— Лет семь, наверно.
— Ну, правильно. А это случилось года на три или четыре раньше, и он говорит, что ты тогда напомнил ему дочку, которую он потерял при таких страшных обстоятельствах, — она была бы примерно твоей ровесницей.
— Герберт, — сказал я, очнувшись от минутного молчания, — тебе при каком свете меня лучше видно, из окна или от камина?
— От камина, — отвечал Герберт, опять придвигаясь ко мне.
— Посмотри на меня.
— Смотрю, мой дорогой.
— Потрогай меня.
— Трогаю, дорогой.
— Ты не думаешь, что у меня жар или рассудок помутился от вчерашнего?
— Н-нет, мой дорогой, — сказал Герберт, смерив меня долгим, внимательным взглядом. — Ты немного возбужден, но в общем — такой, как всегда.
— Я знаю, что я такой, как всегда. А человек, которого мы прячем в доме у реки, — отец Эстеллы.
Какую я преследовал цель, когда так упорно доискивался, чьим ребенком была Эстелла, — этого я не могу сказать. Читатель вскоре увидит, что вопрос этот и не возникал у меня сколько-нибудь отчетливо, пока его не поставил передо мной человек и опытнее меня и умнее.
Но после того как у нас с Гербертом состоялся описанный выше знаменательный разговор, меня охватило лихорадочное чувство, что я обязан выяснить все до конца, что я не могу так это оставить, а должен повидать мистера Джеггерса и добиться от него правды. Уж не знаю, воображал ли я, что стараюсь для Эстеллы, или мне хотелось, чтобы на человека, безопасностью которого я был столь озабочен, упал отблеск романтической тайны, так давно окружавшей ее в моих глазах. Возможно, что вторая догадка ближе к истине.
Как бы там ни было, я вскочил и готов был сейчас же бежать на Джеррард-стрит. Удержал меня только довод Герберта, что я рискую окончательно слечь и оказаться бесполезным тогда, когда от моей помощи, возможно, будет зависеть жизнь нашего беглеца. Лишь после многократных заверений, что завтра-то я уж непременно пойду к мистеру Джеггерсу, я наконец согласился остаться дома, лежать спокойно и позволить Герберту врачевать мои раны. Наутро мы вышли вместе и расстались на углу Смитфилда и Гилтспер-стрит; Герберт зашагал к себе в Сити, а я направился на Литл-Бритен.
У мистера Джеггерса и Уэммика было заведено время от времени проверять баланс конторы, просматривать счета клиентов и все приводить в порядок. В эти дни Уэммик забирал свои бумаги и книги в кабинет к мистеру Джеггерсу, а в контору спускался один из клерков с верхнего этажа. В то утро, обнаружив такого клерка на месте Уэммика, я сразу понял, в чем дело; но я не жалел, что застану их вместе, — пусть Уэммик сам убедится, что я не выдал его ни единым словом.