— Вы утомились, Эстелла?
— Немножко, Пип.
— Оно и понятно.
— Но очень некстати: мне еще нужно сегодня написать письмо в Сатис-Хаус.
— Доложить о последней победе? Ах, нестоящая это победа, Эстелла!
— Что вы хотите сказать? Я ничего такого не заметила.
— Эстелла, — сказал я, — вы только посмотрите на этого человека вон там, в углу, который все время глядит на нас.
— Зачем мне смотреть на него? — возразила Эстелла, поворачиваясь ко мне. — Разве этот человек вон там, в углу, как вам угодно было выразиться, чем-нибудь интересен?
— Это самое и я хотел у вас спросить, — сказал я. — Ведь он кружил около вас весь вечер.
— Около горящей свечи кружат и бабочки и всякие противные букашки, — сказала Эстелла, бросив взгляд в его сторону. — Может ли свеча этому помешать?
— Нет, — ответил я, — но Эстелла ведь может?
Она помолчала с минуту, потом засмеялась.
— Не знаю, право. Пожалуй, что может. Думайте как хотите.
— Но, Эстелла, выслушайте меня. Я глубоко страдаю оттого, что вы поощряете такого презренного человека, как Драмл. Вы же знаете, что все решительно его презирают.
— Ну и что же?
— Вы знаете, что внутренне он так же мало привлекателен, как и внешне. Неинтересный, вздорный, угрюмый, глупый человек.
— Ну и что же?
— Вы знаете, что ему нечем похвастаться, кроме как богатством да какими-то слабоумными предками; ведь знаете, да?
— Ну и что же? — сказала она еще раз, и с каждым разом ее чудесные глаза раскрывались все шире.
Чтобы как-нибудь перешагнуть через это ее словечко, я подхватил его и с жаром повторил:
— Ну и что же? А то, что я от этого страдаю.
Если бы я мог поверить, что она поощряет Драмла с тайной целью причинить страдания мне — мне! — на душе у меня сразу бы полегчало; но она как всегда просто забывала о моем существовании, так что об этом не могло быть и речи.
— Пип, — сказала Эстелла, окинув взглядом комнату, — не болтайте глупостей о том, как это действует на вас. Может быть, это действует на других, может быть мне того и нужно. Не стоит это обсуждать.
— Нет, стоит, — возразил я, — потому что я не вынесу, если люди станут говорить: «Она растрачивает свою красоту и обаяние на этого болвана, самого недостойного из всех».
— Я вполне могу это вынести, — сказала Эстелла.
— Ах, Эстелла, не будьте такой гордой, такой непреклонной!
— Теперь вы называете меня гордой и непреклонной, — сказала Эстелла, разводя руками, — а только что укоряли в том, что я снизошла до болвана.
— Ну, уж это вы не можете отрицать, — не выдержал я, — ведь только сегодня, у меня на глазах, вы дарили его такими взглядами и улыбками, какими никогда не дарили… меня.
— Неужели же вам хотелось бы, — сказала Эстелла, вдруг обратив на меня серьезный и пристальный, если не гневный взгляд, — чтобы я ловила и обманывала вас?
— Значит, вы ловите и обманываете его, Эстелла?
— Да, его и многих других — всех, кроме вас. Вот идет миссис Брэндли. Больше я ничего не скажу.
А теперь, после того как я посвятил эту одну главу предмету, так давно владевшему моим сердцем и наполнявшему его все новой болью, ничто не мешает мне перейти к событию, которое подготовлялось с еще более давних пор, к событию, которое стало неизбежным уже в то время, когда я и не знал, что на свете существует Эстелла, а ее детский ум едва начинал поддаваться пагубному влиянию мисс Хэвишем.
В одной восточной сказке тяжелую каменную плиту, которая должна была в час торжества упасть на ложе владыки, долго, долго высекали в каменоломне; длинный туннель для веревки, которая должна была удерживать плиту на месте, долго, долго прорубали в скале, плиту долго поднимали и вделывали в крышу, веревку закрепили и через мяогомильный туннель долго тянули к большому железному кольцу. Когда после бесконечных трудов все было готово и нужный час настал, султана подняли среди ночи, в руки ему вложили острый топор, который должен был отделить веревку от большого железного кольца; он взмахнул топором, разрубил веревку, и потолок обвалился. Так было и со мной: все, что должно было свершиться заранее, и далеко от меня и близко, свершилось; и вот, мгновенный взмах топора — и крыша моей твердыни, рухнув, погребла меня под обломками.
Мне исполнилось двадцать три года, и прошла неделя со дня моего рожденья, а я так и не слышал больше ни одного слова, которое могло бы пролить свет на мои надежды. Мы уже год с лишним как съехали из Подворья Барнарда и теперь жили в Тэмпле, в Гарден-Корте, у самой реки.
С некоторого времени мои занятия с мистером Попетом прекратились, но отношения наши оставались самыми дружескими. При всей моей неспособности заняться чем-нибудь определенным, — а мне хочется думать, что она объяснялась беспокойством и полной неосведомленностью относительно моего положения и средств к существованию, — я любил читать и неизменно читал по нескольку часов в день. Дела Герберта понемногу шли на лад, у меня же все обстояло так, как я описал в предыдущей главе.
Накануне Герберт уехал по делам в Марсель. Я был один и тоскливо ощущал свое одиночество. Не находя себе места от тревоги, устав без конца ждать, что завтра или через неделю что-то прояснится, и без конца обманываться в своих ожиданиях, я сильно скучал по веселому лицу и бодрой отзывчивости моего друга.
Погода стояла ужасная: бури и дождь, бури и дождь, и грязь, грязь, грязь по щиколотку на всех улицах… День за днем с востока наплывала на Лондон огромная тяжелая пелена, словно там, на востоке, скопилось ветра и туч на целую вечность. Ветер дул так яростно, что в городе с высоких зданий срывало железные крыши; в деревне с корнем выдирало из земли деревья, уносило крылья ветряных мельниц; а с побережья приходили невеселые вести о кораблекрушениях и жертвах. Неистовые порывы ветра перемежались с ливнями, и минувший день, конец которого я решил просидеть за книгой, был самым ненастным из всех.
Многое с тех пор изменилось в этой части Тэмпла, — теперь она уже не так пустынна и не так обнажена со стороны реки. Мы жили на верхнем этаже крайнего дома, и в тот вечер, о котором я пишу, ветер, налетая с реки. сотрясал его до основания, подобно пушечным выстрелам или морскому прибою. Когда ветром швыряло в оконные стекла струи дождя и я, взглядывая на них, видел, как трясутся рамы, мне казалось, что я сижу на маяке, среди бушующего моря. Временами дым из камина врывался в комнату, словно не решаясь выйти на улицу в такую ночь, а когда я отворил дверь и заглянул в пролет лестницы, на площадках задуло фонари; когда же я, заслонив лицо руками, прильнул к черному стеклу окна (даже приоткрыть окно при таком дожде и ветре нечего было и думать), то увидел, что и во дворе все фонари задуло, что на мостах и на берегу они судорожно мигают, а искры от разведенных на баржах костров летят по ветру, как докрасна раскаленные брызги дождя.