Волошин был уже готов согласиться с чем угодно, пойти на любое ее предложение, когда русоволосая женщина напротив него внезапно оторвалась от фруктового десерта, которым несколько преувеличенно интересовалась последние пять минут, и весело проговорила:
– Мне кажется, здешнее меню нами уже исчерпано. Мы же не станем оставаться здесь на всю ночь, верно? Может быть, ты пригласишь меня к себе… на чашку кофе?
В устах любой другой женщины такая двусмысленность показалась бы ему нескромной и даже навязчивой. Но, услышав это от Веры, он только залился краской, как мальчишка, и, замирая от счастья, ответил:
– Конечно. Ты останешься у меня сегодня?..
Она подняла высокие брови:
– А ты хочешь, чтобы я осталась?
И Виктор улыбнулся и кивнул, спешно поднимая руку, чтобы подозвать официанта и побыстрее расплатиться. Словно бы краем сознания он отметил, как Вера почти машинально вытащила из сумочки сигареты, но не стала закуривать, а грубо скомкала белую пачку, которая была еще наполовину полна. И, выходя из ресторана, с какой-то даже ненавистью швырнула ее в стоящую у двери урну.
На улице, как с изумлением обнаружил растерянный Виктор, оказывается, давно уже стемнело. В небе светили такие редкие для Москвы, настоящие, крупные августовские звезды. Вера цокала каблучками по асфальту, он держал ее под руку, и ночной город ложился им под ноги покорно и ласково. Они не обменялись ни словом до самого волошинского дома, и только уже войдя в подъезд, коротко, по очереди, обронили обязательное «Здравствуйте!», кивнув консьержке – сегодня дежурила не Евгения Михайловна, а другая, сухонькая и неулыбчивая старушка. Однако, как только за ними бесшумно закрылись двери лифта, они припали друг к другу в долгом поцелуе и не сразу смогли оторваться даже тогда, когда лифт услужливо остановился на нужном этаже.
А потом было все так же, как бывает всегда – и все совсем, совсем иначе. Первое время, еще до того, как Виктор окончательно зарекся приводить подруг к себе, в его холостяцкой квартире побывало несколько женщин, и все они, к удивлению Волошина, вели себя здесь совершенно одинаково. Все пытались непременно «пометить» территорию, чтобы, словно надеясь на давнее суеверие, обязательно вернуться сюда еще раз. Они оставляли на тумбочке в прихожей расческу или мобильник, «забывали» на прикроватном столике цепочки, сережки и колечки или «случайно» роняли за диван интимную кружевную деталь туалета, или в первый же вечер аккуратно заставляли просторную волошинскую ванную баночками и тюбиками с бесчисленными женскими кремами, лосьонами и тониками… Они громко стонали в минуты страсти, яростно шептали ему на ухо что-то про любовь и то, что «еще никогда ни с кем не было так хорошо»; они пытались накормить его на следующее утро трехэтажным завтраком и стремились сразу же выяснить, что он любит есть на ужин. Они настойчиво уговаривали его внести в память мобильного телефона их номер – на всякий случай! – и обрушивали на него подробности своего детства и юности, не забывая при этом выспросить и у Волошина детали его биографии. Словом, все эти женщины каждым движением, каждым своим словом старались подчеркнуть неслучайность их присутствия здесь и пытались сделать все, чтобы действительно остаться в этом доме, в этой кухне, в этой ванной и в этой кровати надолго.
Такое поведение вовсе не заставляло Виктора чрезмерно обольщаться на свой счет или же впадать в заблуждение по поводу собственной неотразимости; мотивы этих женщин были просты и понятны, так же, как проста и понятна была логика, руководившая всеми их вздохами, словами и движениями. Он был молод; он был богат и перспективен; он был недурен собой и к тому же – вот удача! – ни разу до того не женат и, следовательно, не обременен алиментами… А потому, хорошо понимая действие скрытых пружин всей их искусственной и нежизнеспособной страстности, Волошин лишь улыбался мысленно, когда приходила пора расставаться с какой-нибудь особенно настойчивой из его подруг, и, разумеется, дарил ей на память что-нибудь такое, приличное, бриллиантовое… так, чтобы сердцу ее не было мучительно больно за напряженно прожитые месяцы.
Но, Боже ты мой, чего бы только сейчас он не отдал, лишь бы только и Вера показалась ему хоть на мгновение одной из этих женщин! Что бы только не сделал он, лишь бы и она хоть раз прерывисто и преувеличенно страстно вздохнула в его объятиях – пусть даже это было бы легким притворством, лишь бы и она забыла в его квартире какую-нибудь милую тряпочку, лишь бы и она принялась выспрашивать, какие у него планы на ближайший вечер и любит ли он цветную капусту в сухарях!..
Увы! О капусте, о грядущем вечере и о неимоверной любви, внезапно посетившей ее душу, не было сказано ни слова. Вера не была ни холодна, ни излишне молчалива, но каждый ее жест, каждое касание, каждое слово были исполнены такой сдержанности и легкой горечи, что тот безумный поцелуй в лифте – позже, когда Волошин уже обрел способность здраво рассуждать, – показался ему единственным настоящим порывом ее сердца, единственным мигом, когда она потеряла контроль над собой и позволила желанию руководить ее мыслями и поступками.
Она проявила недюжинное знание искусства любви, отдавалась ему умело и пылко, но ни разу не посмотрела Волошину прямо в глаза, ни разу не прижалась к нему так, как, бывало, прижимались женщины, стремившиеся почувствовать себя по-настоящему близкими ему, и ни разу не позволила себе сказать ничего такого, что дало бы ее любовнику возможность заглянуть ей в душу. Потом, много позже, вспоминая эту ночь, Волошин думал, что Вера вела себя как резидент, который хочет, чтобы его уличили. Или как преступник, желающий быть пойманным и мечтающий о том, чтобы преступление не состоялось… Но тогда, в мареве прикосновений, ощущений, торопливых движений и обрывочных слов, он просто любил ее – и не желал разбираться в том, что нашептывало ему его смятенное, сохранившее еще остатки здравого смысла, сознание…
Несколько раз за ночь она выходила на кухню – «попить воды», и ни разу не позволила ему принести стакан ей прямо в спальню, хотя Волошин готов был обрушить к ее ногам целый водопад. Ему казалось, что она плачет где-то там, в недрах его огромной квартиры, хотя слышать этого он не мог – его жилье было для этого слишком велико, а пойти за ней следом он почему-то не решался. Но каждый раз, когда она возвращалась к нему, ее глаза неизменно оказывались сухи, как сух был и огонь, сжигавший ее, как сухи были ее судорожные ласки и отрывистые фразы.
Иногда она привычным жестом тянулась к тумбочке, точно пытаясь нашарить там сигареты, но свои она выбросила еще в ресторане – Волошин дважды напоминал ей об этом, и она почему-то сердилась на эти напоминания, и глаза ее загорались мрачным огнем, – а от волошинских сигарет она неизменно отказывалась, хотя у него в доме всегда был запас хороших сортов разной степени легкости, с ментолом и без… Что-то не так было с этими сигаретами, и что-то не так было с молодой зеленоглазой женщиной, так отчаянно целовавшей его в лифте и так горько плакавшей – он почему-то все-таки был уверен в этом – у него на кухне. Но он не мог, не смел, не вправе был сейчас разбираться в этом – он слишком хотел ее, слишком сходил по ней с ума, слишком стремился удержать ее рядом с собой как можно дольше.