– Зачем вы пришли? – неожиданно скрипучим старческим голосом осведомился Плещеев.
– За ней, – Волошин кивнул на Веру, по-прежнему погруженную в глубокий транс.
Ее отец как будто и не удивился ответу. Осмотрев посетителя с ног до головы с любопытством биолога, прикидывающего, как бы ему получше расчленить эту лягушку, он задумчиво, но с тайной угрозой в голосе произнес:
– Вы давно уже мешаете мне, молодой человек. Вы как-то странно свернули в своем развитии не на ту тропу, которая для вас была уготована, слишком быстро ушли из силков, слишком неожиданно освободились… Мало того, вы сбили с пути истинного мою дочь, и я с трудом смог вернуть ее себе, заставить прийти в интернат против ее желания. Теперь мне придется долго и упорно с ней работать, дабы стереть из ее памяти все произошедшее, уничтожить волю к непослушанию. А вы вдобавок еще и явились сюда, увидели то, что совсем не предназначалось для ваших глаз… Так что прикажете с вами теперь делать?
Последний вопрос был задан внезапно миролюбивым, почти добродушным голосом, и Волошин, внутри которого все вопило, что расслабляться ни на минуту нельзя, вдруг почувствовал какую-то странную слабость и желание присесть, прислонить голову, уронить на колени руки… а может быть, даже лучше лечь?.. Как странно, как плохо он себя чувствует!..
– Да вы садитесь, садитесь, – пригласил профессор, как будто подслушав его мысли. И, не отрывая от гостя напряженных, наполненных безумной гипнотической силой глаз, продолжил: – Ей-богу, я никого не хотел убивать. Но такие, как вы, служат слишком большой помехой моей научной и человеческой миссии. Вы очень, очень недальновидно ушли из-под моего влияния и слишком много теперь знаете. Вас, простите, нельзя оставлять в живых… Осторожно! – и он поддержал покачнувшегося Волошина. – Зачем же падать так неаккуратно? Лучше сядем в кресло… вот так, вот так…
И он с холодной профессиональной заботливостью усадил своего непрошеного побледневшего гостя в соседнее с Верой кресло. За стеной, в приемной, послышался какой-то невнятный шум, но ни Виктор, ни Плещеев не обратили на это никакого внимания. Первый уже уплывал куда-то вдаль на волнах своего затуманенного сознания, второму было некогда. Он работал, и работа эта была, быть может, самой главной из всех, проделанных им в жизни.
– Вам удобно теперь, господин Волошин? Закрывайте, закрывайте глаза, не надо сопротивляться, вы все равно ничего не сможете сделать… Как хорошо, что вы еще не поправились окончательно после моего маленького… гм, вмешательства в вашу энергетическую систему, – бормотал он, двигаясь по комнате, проделывая необходимые манипуляции и не отрывая при этом настороженного взгляда от двух беспомощных фигур в креслах.
«Витька, да что же ты? Чего расслабился? Вставай! Спасай Веру и себя!» – мысленно кричало что-то в глубине сознания, но никак не могло вырваться вовне. Волошин не понимал, что же происходит. Почему в прошлый раз этот мутный тип не сумел подчинить его своей воле, а сейчас превратил в дохлую рыбину?
Может быть, дело в Вере? В ее состоянии, которое передается и ему? Наверное, да. Наверное, отныне и до конца жизни – быстрого, к сожалению, конца – у них одно биополе на двоих…
«Значит, мы любим друг друга! По-настоящему любим! Слышишь, ты, чертов Доктор Зло?»
– Как хорошо, что дочь связана со мной узами крови, едиными энергетическими артериями, и, следовательно, с ней я тоже могу поработать так, как мне это нужно… Она забудет все и вновь станет сотрудничать со мной, как и полагается талантливому медику и послушной дочери. А вы, – он сделал как будто сожалеющий жест, и в руках его слабо блеснуло острие шприца, и тонкий фонтанчик лекарства взвился в полутьму, – вам просто не повезло. Не нужно было вставать на моем пути!..
Шум в приемной усилился, и профессор заторопился. Обойдя кресло, в котором полулежал теперь Волошин, уронивший отяжелевшую голову на спинку и ничего не сознававший вокруг, Плещеев невольно принужден был встать спиной к двери, чтобы сделать укол. Странная гримаса исказила его лицо, когда он коснулся иглой волошинской шеи, и он не смог удержаться, чтобы не прошептать напоследок:
– Как жаль, что вы делаете из меня банального убийцу, мой друг!.. Хорошо хоть, что доказать будет ничего невозможно: сердечная недостаточность, знаете ли, поражает даже совсем еще молодых людей, тем более перенесших в недавнем прошлом тяжелые стрессы…
Странная гримаса исказила его лицо. Виктор чувствовал, как игла прикасается к его шее, но не мог даже вздрогнуть. Однако игла, натянув кожу, не успела вонзиться в беззащитное тело. Мощный удар, обрушившийся на профессора сзади – со стороны двери, казалось, так прочно и надежно закрытой, – заставил его покачнуться, выронить шприц и рухнуть на персидский ковер, покрывавший пол кабинета и приглушавший любые шаги.
– Ну, уж это хрен тебе, – пробормотал сквозь зубы Юра, с отвращением разглядывая поверженного им человека и невольно вытирая о штаны правую руку, нанесшую такой нечеловеческой силы удар. – Как бы тебе самому от сердечной недостаточности не окочуриться… Мама дорогая! – и он присел на корточки рядом с Плещеевым, испугавшись, что снова влип в неприятную историю с криминальным душком. – Неужто совсем убил?! Блин, как чувствовал: не надо было на моей «девятке» сюда ехать, несчастливая она у меня…
Следующая осень выдалась ранней, дождливой, но теплой и золотистой, наполненной пряными запахами опавшей листвы, влажного воздуха и последних цветов. Подъезжая к Привольному, Виктор Волошин, как это бывало с ним теперь часто, на мгновение притормозил у развилки. Отсюда уходило в разные стороны несколько дорог – одна к их дому, другая к интернату, третья – к соседнему селу, где стояла церковь, в которой мать познакомилась с Захаровной. И каждый раз, останавливаясь в этом месте, он вздыхал с ненатужной и искренней грустью – больше из-за старой и любимой им женщины, нежели из-за страшных воспоминаний, связанных с интернатскими стенами…
Разыскать старуху так и не удалось, хотя Виктор очень старался это сделать. От Захаровны остались ему только светлая печаль и благодарная, спокойная память. Всякий раз напоминая себе, что такое исчезновение было ее собственным решением, он запрещал себе всерьез горевать о разлуке или тем более обижаться на старую женщину. И все-таки, оказываясь на этой развилке, он неизбежно вспоминал ее – и сердце сдавливала тоска.
Впрочем, тоска эта быстро отпускала его. Стоило остановить машину у ворот своего дома в Привольном, кивнуть охране, пробежаться по саду, всегда теперь прекрасному для него – в снежном ли убранстве, в летнем ли буйстве зелени, – легко преодолеть несколько ступеней на высокой деревянной террасе – и плохое настроение, с чем бы оно ни было связано, покидало его. На смену ему приходила и озаряла душу привычная радость – особенно в тот миг, когда он видел через окно склоненную светло-русую головку. Вот и сегодня Вера улыбнулась ему – но не поднялась из кресла-качалки, в котором когда-то так любила сидеть его мать.