Мэгги прилежно шила, повернувшись зрячим глазом к окну, и оборка огромного белого чепца почти скрывала ее профиль (или то немногое, что заслуживало такого названия). Благодаря этой оборке и незрячему глазу она была как бы отделена завесой от своей маленькой маменьки, сидевшей за столом напротив окна. Со двора теперь почти не доносилось шума и топота ног: музыкальный вечер начался, и поток пансионеров отхлынул к Клубу. Только те, кто не обладал музыкальным ухом или у кого было пусто в кармане, еще слонялись по двору, да по углам — обычная картина! — шло затянувшееся прощанье супругов, лишь недавно разлученных тюрьмой; так в углах прибранной комнаты можно подчас разглядеть обрывки паутины и иные следы беспорядка. То были самые тихие часы в тюрьме, уступавшие только ночи, когда и тюремные обитатели забываются сном. Порой из Клуба слышались взрывы аплодисментов, которые сопровождали успешное завершение очередного номера, или тост, предложенный Отцом и дружно подхваченный детьми. Порой чей-нибудь могучий бас, перекрывая прочие голоса, хвастливо уверял слушателей, что плывет по волнам или скачет в чистом поле, или преследует оленя, или бродит в сердце гор, или вдыхает аромат вереска; но смотритель Маршалси не смутился бы этими уверениями, зная, как прочны тюремные замки.
Когда Артур Кленнэм подошел и сел рядом с Крошкой Доррит, она задрожала так, что иголка едва не выпала у нее из рук. Кленнэм осторожно потянул за край ее работы и сказал:
— Милая Крошка Доррит, позвольте мне отложить это в сторону.
Она не пыталась возражать, и он взял у нее шитье и положил на стол. Она судорожно сцепила руки, но он разнял их и удержал одну маленькую ручку в своей руке.
— Я вас теперь очень редко вижу, Крошка Доррит.
— У меня много работы, сэр.
— Однако же вы сегодня были у моих славных соседей, — продолжал Кленнэм. — Я совершенно случайно узнал об этом. А почему было не зайти ко мне заодно?
— Я — я сама не знаю. Я боялась помешать вам. Ведь вы теперь очень заняты делами.
Он смотрел на эту маленькую дрожащую фигурку, это склоненное личико, эти глаза, пугливо прятавшиеся от его глаз, — и в его взгляде была не только нежность, но и тревога.
— Вы в чем-то переменились, дитя мое.
Она уже не в силах была унять бившую ее дрожь. Тихонько высвободив руку и переплетя пальцы обеих рук, она сидела перед ним, опустив голову и вся дрожа.
— Добрая моя Крошка Доррит! — сказал Кленнэм с глубоким состраданием в голосе.
Слезы брызнули у нее из глаз. Мэгги оглянулась и по крайней мере с минуту пристально смотрела на нее, но не сказала ни слова. Кленнэм выждал немного, прежде чем снова заговорить.
— Мне тяжело видеть, как вы плачете, — сказал он. — Но я думаю, слезы принесут вам облегчение.
— Да, сэр, — да, разумеется.
— Ну, полно, полно, Крошка Доррит. Ведь это пустяки, право же пустяки. Мне очень жаль, что я невольно послужил причиной вашего волнения. Ну, успокойтесь и забудьте об этой истории. Она вся не стоит одной вашей слезы. Я бы охотно пятьдесят раз на дню выслушивал подобные глупости, если бы мог избавить вас этим хоть от одной горькой минуты.
Она уже справилась с собой и отвечала почти обычным своим тоном:
— Вы очень добры! Но даже если не говорить обо всем прочем, мне больно и стыдно за такую неблагодарность…
— Тсс, тсс! — сказал Кленнэм и, протянув палец, дотронулся до ее губ. — Уж не изменила ли вам память — вам, которая никогда не забывает ни о ком и ни о чем? Неужели я должен напоминать вам, что вы обещали считать меня другом и доверять мне? Нет, нет. Вы этого не забыли, правда?
— Стараюсь помнить, но мне было трудно сдержать свое обещание давеча, когда мой брат так нехорошо повел себя с вами. Не судите его чересчур строго, бедняжку, подумайте о том, что он вырос в тюрьме! — Она подняла на Кленнэма молящий взгляд и, первый раз за весь вечер всмотревшись в его лицо, воскликнула совсем другим тоном: — Вы были больны, мистер Кленнэм?
— У вас что-то случилось? Какое-нибудь горе? — тревожно допытывалась она.
Пришел черед Кленнэма колебаться, не зная, что ответить. Наконец он сказал:
— По правде говоря, было небольшое огорчение, но теперь все уже прошло. Неужели это так бросается в глаза? Видно, я недостаточно хорошо владею собой. Вот не думал. Придется у вас поучиться терпению и мужеству, ведь лучшего наставника не придумаешь.
Ему было невдомек, что она видит в нем то, чего никому другому не разглядеть. Ему было невдомек, что нет больше в мире глаз, способных смотреть на него таким лучистым и таким проницательным взглядом.
— Впрочем, я бы вам все равно рассказал об этом, — продолжал он, — а потому я не в обиде на свое лицо за то, что оно так неосторожно выдает все мои тайны. Мне приятно и лестно довериться моей Крошке Доррит. Вот я и признаюсь вам, что, позабыв о своих летах и о своем скучном характере, позабыв о том, что пора любви давно миновала для меня в унылом однообразии лет, проведенных на чужбине, — позабыв обо всем этом, я вообразил себе, что влюблен в одну особу.
— Я ее знаю, сэр? — спросила Крошка Доррит.
— Нет, дитя мое.
— Это не та дама, что ради вас была так добра ко мне?
— Флора? Нет, нет. Неужели вы могли подумать…
— Да я и не подумала, — сказала Крошка Доррит, обращаясь не столько к нему, сколько к самой себе. — Мне все время как-то не верилось.
— Что ж, — сказал Кленнэм, снова, как в вечер роз, чувствуя себя человеком, чья молодость осталась позади и которому поздно уже мечтать о лучших утехах жизни. — Я понял свою ошибку, а поняв, призадумался кой о чем — верней, даже о многом, — и раздумье меня умудрило. Мудрость же выразилась в том, что я сосчитал свои годы, представил себе, каков я есть на самом деле, оглянулся назад, заглянул вперед — и увидел, что голова моя скоро будет седою. И мне стало ясно, что я уже поднялся на вершину горы, перевалил через нее и начал спуск, который всегда быстрее подъема.
Если б он знал, какую боль причиняли его слова чуткому сердцу той, к кому они были обращены — и кого должны были подбодрить и утешить!
— Мне стало ясно, что время, когда подобные чувства мне были к лицу, когда они могли сулить счастье мне самому или кому-то другому, — это время прошло и никогда не вернется.