— Он высказал мне свое пожелание уже в самые последние минуты. Когда он только и мог, что положить на эти часы руку и невнятно пролепетать: «Твоей матери». Минутой раньше мне казалось, что он бредит — за время своей недолгой болезни он часто впадал в беспамятство и, должно быть, благодаря этому не чувствовал боли, — но тут я вдруг увидел, что он повернулся на бок и силится открыть крышку часов.
— Значит, по-твоему, отец не бредил, когда пытался открыть крышку часов?
— Нет. На этот раз он был в здравом уме и твердой памяти.
Миссис Кленнэм покачала головой; в осуждение ли покойному, или в знак несогласия с мнением сына — осталось не вполне ясным.
— После его смерти я открыл эти часы, надеясь найти там какую-нибудь записку, какое-нибудь распоряжение. Однако, как вы и сами знаете, матушка, ничего подобного там не оказалось, только между крышками лежала: старенькая шелковая прокладка, вышитая бисером, которую я не стал вынимать; верно, она и теперь лежит на своем месте.
Миссис Кленнэм движением головы подтвердила это; затем она сказала:
— Довольно разговоров о делах в воскресный день, — и добавила: — Эффери, девять часов.
Услышав это, старуха торопливо убрала все со столика перед диваном, затем вышла из комнаты и тотчас же воротилась, неся поднос с тарелкой сухариков и точно отмеренной порцией масла в виде аккуратного, белого, прохладного на вид комочка. Старик, во все время этой беседы неподвижно стоявший у двери, устремив на мать тот же испытующий взгляд, которым недавно смотрел на сына, в свою очередь, вышел из комнаты и после несколько более продолжительного отсутствия также воротился с подносом, на котором была початая бутылка портвейну (судя по тому, как он отдувался, ему пришлось спускаться за ней в погреб), лимон, сахарница и ящичек с пряностями. Из всега этого, с прибавлением воды, кипевшей в чайнике, он приготовил горячую ароматную смесь, с аптекарской тщательностью отмеряя в стакан ее составные части. Миссис Кленнэм съела несколько сухариков, макая их в эту смесь; а остальные сухарики старуха намазала маслом, чтобы она могла съесть их отдельно. Когда, наконец, больная доела последний сухарик и допила остаток смеси из стакана, оба подноса с посудой были убраны, а книга, свеча, носовой платок, часы и очки — вновь водворены на столик. После этого миссис Кленнэм вооружилась очками и стала читать вслух из толстой книги, с силой и яростью выражая пожелания, чтобы ее враги (голос и тон не оставляли сомнений в том, что это именно ее личные враги) были преданы огню и мечу, поражены чумой и проказой, чтобы кости их рассыпались в прах и прах был развеян по ветру. Сын слушал ее, и казалось, все прожитые годы отлетели от него как сон и он снова был ребенком, каждый вечер обреченным выслушивать это мрачное напутствие.
Она захлопнула книгу и некоторое время сидела молча, прикрыв глаза рукой. Старик, все в той же позе стоявший у двери, также поднес руку к глазам; то же, должно быть, сделала и старуха в своем темном углу. На этом вечерние приготовления больной закончились.
— Спокойной ночи, Артур. Эффери позаботится о постели для тебя. Только не жми мне руку; ей очень легко причинить боль.
Он осторожно дотронулся до шерстяной митенки, скрывавшей ее ладонь; но что шерсть! даже медный панцирь не мог бы сделать эту мать более неприступной, чем она была для сына, — и, выйдя из комнаты вслед за стариком и старухой, стал спускаться вниз.
Когда они остались вдвоем в столовой, стены которой тонули в густом мраке, старуха спросила, не желает ли он поужинать.
— Нет, Эффери, никакого ужина не надо.
— А то смотрите, — сказала Эффери. — В кладовой есть куропатка, купленная для нее на завтра — это первая в нынешнем году; скажите только слово, я вам ее мигом изжарю.
Нет, он недавно пообедал и ему не хочется есть.
— Ну, выпейте чего-нибудь, — настаивала Эффери — Хотите ее портвейну? Я скажу Иеремии, что вы мне приказали подать бутылку.
Нет, пить он тоже не станет.
— Послушайте, Артур, — шепотом сказала старуха, наклонясь к нему поближе: — пусть я их боюсь до смерти, но ведь вам-то нечего бояться. Ведь половина-то состояния вам принадлежит, верно?
— Верно, верно.
— Ну вот, видите. И умом вас тоже бог не обидел, верно?
Она так явно ждала утвердительного ответа, что ему пришлось кивнуть головой.
— Вот вы и не поддавайтесь им! Она-то до того умна, что у кого ума нет, тот при ней лучше и рта не раскрывай. Ну, а ему ума не занимать стать, это уж будьте покойны! Он когда захочет, так и ее отделает за милую душу!
— Кто, ваш муж?
— А то кто же? Я другой раз услышу, как он ее отделывает, так прямо затрясусь вся с ног до головы. Да, мой муж, Иеремия Флинтвинч, может даже над вашей матерью верх взять. Так не будь у него ума, разве ж бы его хватило на это?
Шаркающие шаги раздались на лестнице, и, заслышав их, она тотчас отбежала в угол. Рослая, угловатая, кряжистая старуха, которая в молодости свободно могла бы записаться в гренадерский полк, не опасаясь разоблачения, она вся съеживалась перед этим похожим на краба человечком с пронзительными глазами.
— Эффери, старуха, о чем ты думаешь? — сказал он. — Неужели до сих пор не могла принести мистеру Артуру чего-нибудь подкрепиться?
Мистер Артур поспешил вновь заявить о том, что не испытывает никакого желания подкрепляться.
— Ну что ж, тогда готовь ему постель, — сказал на это старик. — Да пошевеливайся.
Шея у него была до того искривлена, что концы белого галстука болтались обычно где-то под ухом; в нем непрестанно шла борьба между природной резкостью и живостью и привычкой сдерживать себя, превратившейся во вторую натуру, от чего он то и дело надувался и синел; и все это вместе придавало ему сходство с удавленником, которого кто-то успел вовремя срезать с крюка и который с тех пор так и ходит по свету с петлей и обрывком веревки на шее.
— Завтра вам предстоит неприятное объяснение, Артур, — сказал Иеремия, — я имею в виду объяснение с вашей матушкой. Мы не говорили ей о том, что после смерти отца вы решили выйти из дела, — хотели дождаться вашего приезда; но она догадывается, и это вам так легко не пройдет.
— Я от всего в жизни отказывался ради этого дела, а теперь пришла пора мне отказаться от него самого.