— Я… — Кленнэм поперхнулся, закашлялся и умолк.
— Да вы простудились, — сказал Дэниел Дойс, по-прежнему не глядя на Кленнэма.
— Я полагаю, они помолвлены? — небрежно спросил Кленнэм.
— Нет, нет, это мне доподлинно известно. Молодой человек добивался этого, но не добился. С тех пор как они вернулись из путешествия, он с позволения нашего друга является в гости по воскресеньям, но и только. Обманывать отца и мать Минни не станет. Вы путешествовали вместе с ними и не могли не видеть, какими тесными узами, нерасторжимыми даже в смерти, связаны члены этой семьи. Ничего более того, что все мы видим, между мисс Минни и мистером Гоуэном нет, я в этом не сомневаюсь.
— Ах! Довольно и этого! — воскликнул Кленнэм.
Мистер Дойс пожелал ему доброй ночи тоном человека, услышавшего если не вопль отчаяния, то стон боли, и стремящегося хоть немного подбодрить и утешить того, у кого этот стон или вопль вырвался. Должно быть, это было просто очередное чудачество с его стороны; не мог же он услышать что-либо подобное без того, чтобы и Кленнэм это услышал.
Дождь лил упорно, барабанил по крыше, глухо ударял в размокшую землю, шумел в кустарнике, в оголенных ветвях деревьев. Дождь лил упорно, уныло. Ночь будто плакала.
Если бы Кленнэм не принял решения не влюбляться в Бэби, если б он проявил ранее упомянутую слабость, если бы мало-помалу убедил себя поставить на эту карту все свои думы, все свои надежды, все богатство своей глубокой и нерастраченной души — а потом увидел, что карта бита, тяжко пришлось бы ему в эту ночь. А так…
А так только дождь лил упорно и уныло.
Не следует думать, будто Крошка Доррит дожила до своего двадцать второго дня рождения, не имея ни одного поклонника. Даже в унылой тюрьме Маршалси вечно юный Стрелок порой натягивал тетиву своего старенького лука, и неоперенная стрела вонзалась в сердце того или иного пансионера.
Впрочем, поклонник Крошки Доррит не принадлежал к числу пансионеров. Это был наделенный чувствительным сердцем сын одного тюремного сторожа. Отец мечтал со временем передать незапятнанный тюремный ключ сыну и потому с самого нежного возраста приучал последнего к обязанностям своей профессии и к честолюбивой надежде, что эта профессия сделается наследственной в семье. А пока что будущий преемник отцовского звания помогал матери, которая держала на углу Хорсмонгер-лейн (не все сторожа жили при тюрьме) небольшую табачную лавочку, пользовавшуюся широкой популярностью среди обитателей Маршалси.
Еще в те далекие времена, когда его дама сердца сидела, бывало, в детском креслице у очага караульни, Юный Джон (Чивери по фамилии), который был годом старше, подолгу не сводил с нее восторженного взгляда. Когда они вместе играли на дворе, его любимая игра состояла в том, что он запирал ее в воображаемую тюрьму, а потом выпускал на волю за настоящий поцелуй. Когда он настолько подрос, что мог дотянуться до замочной скважины тюремных ворот, он не раз оставлял отцовский обед или ужин стынуть на ветру в то время, как сам до рези в глазу любовался на свою возлюбленную при помощи этого нехитрого оптического прибора.
Быть может, в беспечную пору детства, когда не страшна простуда и можно (о счастье!) не думать о своих пищеварительных органах, влечение Юного Джона порой несколько ослабевало; но с годами оно окрепло и превратилось в неугасимый пламень. В девятнадцать лет, по случаю дня рождения Крошки Доррит, он вывел мелом на стене напротив ее дверей: «Привет тебе, волшебное созданье!» В двадцать три он научился робко преподносить по воскресеньям сигары Отцу Маршалси, бывшему в то же время отцом царицы его сердца.
Юный Джон был невелик ростом; тоненькие ножки его часто спотыкались, реденькие белесые волосы разлетались во все стороны. Один глаз (быть может, тот, что глядел в замочную скважину) имел наклонность слезиться и казался больше другого, как будто постоянно был вытаращен от удивления. Силою характера Юный Джон не отличался. Но у него была большая душа — возвышенная, открытая, преданная.
Робея перед кумиром своих грез, Юный Джон не мог быть чересчур самонадеянным, но все же в размышлениях об интересующем его предмете он взвешивал все положительные и отрицательные стороны. И при всем своем смирении ему удалось усмотреть здесь кое-какую закономерность, позволявшую верить в счастливое будущее. В самом деле: скажем, все сложится к лучшему, и они поженятся. Она — дитя тюрьмы, он — тюремный сторож. Разве не подходит одно к другому? Теперь дальше: скажем, он получит помещение при тюрьме. И тогда она будет жить бесплатно в той самой комнате, которую столько лет нанимала за деньги. Разве нет в этом заслуженной справедливости? Из окна комнаты, если привстать на цыпочки, можно увидеть, что делается на улице; а если увить окно душистым горошком да еще повесить клетку с канарейкой, получится просто райский приют. Разве не заманчивая перспектива? И потом жизнь в тюрьме имеет даже свою прелесть: по крайней мере принадлежишь только друг другу. Вдали от человечества, оставшегося по ту сторону тюремной стены (не считая той его части, что заперта по эту); лишь понаслышке зная о его горестях и тревогах от пилигримов, идущих на богомолье в Храм Неплательщиков; деля свое время между райским приютом наверху и караульней внизу — так будут они скользить по реке времени в идиллической безмятежности семейного счастья. И со слезами умиления Юный Джон завершал свои мечты картиной надгробного камня на соседнем кладбище, у самой тюремной стены, со следующей трогательной надписью на нем:
Здесь покоится
ДЖОН ЧИВЕРИ
который шестьдесят лет прослужил сторожем и пятьдесят лет главным сторожем в тюрьме Маршалси за этой стеной и окруженный всеобщим почетом и уважением отошел в вечность тридцать первого декабря одна тысяча восемьсот восемьдесят шестого года в возрасте восьмидесяти трех лет
а также его любимая и любящая супруга
ЭМИ урожденная ДОРРИТ
которая пережила свою потерю не более как на двое суток и испустила свой последний вздох в упомянутой тюрьме Маршалси
там она родилась,
там она жила,
там она скончалась.