– Нет, не погиб… Сердечный приступ. Хотя кто знает, если бы не война…
– Примите мои соболезнования.
Они помолчали.
– Так вы с мамой живете? – Офицер в велюровой шляпе явно не торопился уходить.
– С мамой.
– И когда закроете свой киоск, пойдете, наверное, домой, к маме?
– Разумеется.
Подошли последние покупатели, пожилая семейная пара, долго выбирали открытки с видами города. И все это время офицер не уходил, стоял рядом.
«Почему он не уходит? – стала волноваться она. – Чего ждет?»
Любители видов отыскали, наконец, то, что понравилось им обоим, и заспешили дальше.
– Разве вам не пора закрывать киоск? – спросил офицер, видя, что девушка продолжает сидеть на месте. – Скоро комендантский час. Вы ведь не собираетесь здесь ночевать?
– Да-да, сейчас наведу здесь порядок, – она принялась перекладывать с места на место свой нехитрый товар, – и пойду.
Офицер улыбнулся и сказал:
– Вы не бойтесь меня, я не злоумышленник, нападать на вас не стану, я просто хочу проводить вас домой. Можно?
Она не нашлась, что ответить, только вспыхнула до корней волос.
Во-первых, еще никто никогда не провожал паненку Барбару домой, хотя ей уже исполнилось семнадцать лет.
А во-вторых…
Господи, как же ей не хотелось выходить из своего киоска, из этой скорлупы, из этой ее маленькой крепости! Но вот порядок наведен, потом наведен еще раз, а симпатичный офицер все не уходит. Вот наброшено легкое пальтишко, вот выключен свет, заперт с легким щелчком замок… Пути к отступлению нет. Первые шаги навстречу нежданному кавалеру были самыми трудными. Девушка выжидающе взглянула в лицо офицера, сразу же углядела появившуюся в его глазах растерянность и зло улыбнулась.
Она была гордой, очень гордой, юная паненка Барбара.
– Может, господину офицеру надо спешить, и он думает, что со мной это будет не так-то легко?
– Нет-нет! – затряс головой кареглазый. – Я никуда не спешу.
– А я спешу! – почти выкрикнула она и припустила с места в карьер.
Барбара была хороша той красотой, которая присуща всем молоденьким девушкам: глаза блестят, кожа светится изнутри, губки удивительно пухлы и розовы. Прекрасны были русые волнистые волосы – словно по ним прошлась легкая морская рябь. Ее очень украшала улыбка – можно было и не быть обладателем красивых волнистых волос, бездонных серых, почти прозрачных глаз, нежной кожи и розовых губ, имея такую улыбку. Но бог был щедр и подарил ей все сразу.
А подарив, он, наверное, подумал, что немножко переборщил. А может, за такой красотой это просто не бросилось ему в глаза…
Паненка по имени Барбара Шмидт была хромоножкой. А что может быть тяжелей для девушки, особенно когда ей семнадцать?
В девять лет маленькая Бася каталась на лыжах и, лихо съезжая с крутой горки, неловко упала и сломала ногу. Перелом получился, как сокрушенно повторял усатый здоровяк фельдшер, поганый, кости срослись плохо. С тех пор у девушки одна нога стала чуть короче другой, а в ненастную погоду суставы каждый раз ныли, точно у старушки.
Рассерженная выражением лица кареглазого, Барбара спешила изо всех сил. Офицер шел за ней быстрым шагом, буквально бежал, чтобы поспеть, и не знал, о чем говорить. А ведь целых три месяца, с тех пор как его служба перебазировалась во Львов, он любовался ею, проходя мимо киоска. Учил эту фразу: «Проше пани…» Думал, как подойдет, познакомится… Боялся, что форма отпугнет ее. И вот отъехал на несколько дней по делам и там вдруг неожиданно для себя почувствовал, что хочет скорей вернуться обратно во Львов, увидеть ее глаза и улыбку, дотронуться до волнистых волос… Ему даже начали сниться сны – о нем и о ней. «Неужели я влюбился?» – подумал он, проснувшись в ночи, и улыбнулся: это был, наверное, первый случай в знатном роду Фриденбургов, когда влюбленный отпрыск старинной семьи не знал даже имени своей возлюбленной…
– Вот я и пришла, – девушка поднялась на ступеньки – их было всего три – и принялась отпирать дверь.
Она, оказывается, жила очень близко от своего киоска, а ее стремительный полет сократил время их прогулки, наверное, на треть. За эти пять-семь минут он так и не нашелся, что ей сказать. Ему не удалось сделать две вещи сразу – не отстать от очень быстро идущей девушки и при этом найти удачную тему для разговора.
– Спасибо, герр офицер, что проводили меня, – сказав это, Барбара влетела в распахнувшуюся дверь и быстро захлопнула ее за собой. Он остался стоять на улице. На душе было скверно.
Она не сомкнула глаз всю ночь. Сначала тихо плакала, зарываясь в подушку, потому что боялась разбудить маму, спавшую рядом, за стеной, потом лежала с открытыми глазами, горящими от пролитых слез, и вспоминала, вспоминала, вспоминала…
– Баська, – говорил ей отец, – сегодня мы все разговариваем на немецком. Сегодня понедельник.
У них было заведено: понедельник, среда, пятница – немецкие дни; вторник и четверг – русские; а субботу и воскресенье отдавали польскому. На этом языке говорили на их новой родине.
В начале двадцатых годов, похоронив к тому времени своих стариков, постояв на прощание у собственной швейной фабрики, теперь уже бывшей, молодой Иоганн Шмидт со своей совсем юной женой покинул советскую Россию. Тогда выехать было еще довольно просто. Сначала обосновались в Варшаве, где их семья уже давно держала вместе с компаньонами несколько магазинов готового платья. Но через два года неприятности настигли и здесь: фирма «Шмидт и К°» разорилась, магазины пошли с молотка. Иоганн винил мошенника-управляющего, исчезнувшего в один прекрасный день с громадной суммой денег. Это можно было бы как-то пережить, и пережили бы, но через два месяца выяснилось, что фирма – должник не одного банка, и чтобы расплатиться со всеми, надо просто свернуть дело. Мама говорила потом, что отец был очень непрактичным человеком, слишком доверял людям.
Собрав «остатки роскоши», переехали во Львов, купив предварительно маленький магазинчик. Стали торговать «дамским товаром» – в основном модными шляпками.
Здесь, во Львове, и родилась Барбара. Имя девочке дала мама, русская по происхождению, Мария Шмидт, в девичестве Кудрявцева, дочь профессора Петербургского университета. Отец, немец Иоганн Шмидт, не спорил с женой: он и сам за четыре года успел влюбиться и в язык, и в быт, и в стиль жизни поляков. Ему, как и ей, очень нравилось, с какой легкостью и певучестью щебечут в их магазинчике польские пани, как грациозно сидят они в креслах летних кафе, как они вольнолюбивы и в то же время набожны, элегантны и остроумны, как галантны и красноречивы их спутники – наверное, никто во всем мире не умеет общаться так красиво, вежливо и обходительно, как поляки.
– Поэтичней слова «пани» я не слышала, – улыбалась госпожа Шмидт, примеряя то ту, то другую шляпку из новых поступлений. – Как чудесно звучит: «Пани Мария…»