Хловис, таким образом, — франкский вариант имени, означающего Славная битва. Приставка Сlо-(Хло-), прерогатива королевских особ, очень распространена в именах Меровингов: Хлодион (Славный), Хлотар (Вооруженный славой), а также Хлодоальд, Хлодобер, Хлотильда, Хлодомир… То же самое с суффиксом -bert (-бер), означающим «блистательный»: Зигебер (Блистательный победитель), Хильдебер (Блистательная битва), Гарибер (Блистающий оружием), Дагобер (Блистательный день) и т. д. В них легко можно запутаться, поскольку в королевских семьях младенцу обычно давали наряду с его собственным именем целый ряд имен прославленных предков. Король Хильперик, внук прославленного Хловиса, назовет трех своих сыновей Мерове, Хлотар и Хловис, чтобы подчеркнуть их благородное происхождение.
На момент начала данного повествования Хлотар и Хильдебер, два младших сына Хловиса, правят страной, истощаемой бесконечными войнами, восточным границам которой угрожают саксонцы и тюрингцы, а последних, в свою очередь, теснят гунны. Однако в будущем самой страшной угрозой станут не они, а смертельная обоюдная ненависть двух женщин, двух «пурпурных королев» — Фредегонды и Брунхильды.
Это случится сегодня ночью. Я не знаю, когда они придут, не знаю, кто придет. Нет сомнения, что это будет кто-то, кою я не опасаюсь. Служанка, паж… Или друг. Я даже не знаю, как они собираются меня убить. Ядом, ножом?.. Я предпочла бы нож. Так погиб и твой отец…
Я рассказала бы тебе обо всем, вместо того чтобы, писать, но ты еще слишком мал, чтобы понять ту, кто была твоей матерью. Потом тебе скажут, что я была святой, что я была ведьмой, что я была убийцей королей, принцев и епископов… и даже твоего отца. Однако та единственная особа, которую я по-настоящему ненавижу, до сих пор жива. И именно по ее приказу меня убьют.
Я бы так хотела взглянуть на тебя в последний раз! Стоит мне лишь представить, как ты спишь в своей колыбельке, у меня выступают слезы на глаза и вся моя смелость куда-то исчезает… Я боюсь не смерти — я перестала ее бояться, с тех пор как стала ее ждать, — но того, что отныне ты останешься один и я не смогу защитить тебя.
Так странно сознавать, что я жива сейчас, когда пишу эти строки, но меня уже не будет, когда ты станешь их читать… Надеюсь, мне дадут время, чтобы я смогла рассказать тебе обо всем. Как бы я хотела увидеть тебя снова, поцеловать тебя в щечку и прижать к себе крепко-крепко! Но, даже если я смогу выйти из этой комнаты, мне не удастся до тебя дойти. Эта ночь слишком коротка, чтобы еще укорачивать ее, блуждая по темным коридорам этой крепости. Обреченная на смерть, я предпочту лицом к лицу встретиться с тем, кто придет меня убить, чтобы он не смог избежать угрызений совести в тот момент, когда нанесет удар. Я хочу, чтобы мой последний взгляд преследовал его до конца его дней. И еще я хочу, чтобы ты отомстил за меня, сын мой, — когда будешь достаточно взрослым, чтобы это сделать.
Зима 557 г.
Уаба была уже довольно стара, чтобы обнажаться. Кожа у нее была такой же белой, как у Бовинды, чью маску она носила, но танец — тяжелым, неуклюжим, почти жалким. В свете факелов, в оглушительном шуме нестройных песнопений, хохота и пьяных выкриков собравшиеся простолюдины, спотыкаясь и пошатываясь, с еще большим трудом повторяли за ней движения ритуального танца — три шага вправо, три шага влево, — настолько пьяные и возбужденные, что почти не слышали цитр и флейт. На них тоже были маски — в основном маски животных, сделанные из кожи и соломы. Некоторые женщины были одеты, как мужчины, а мужчины — как женщины. Одни выглядели нелепо, другие — пугающе. Они с силой ударяли босыми подошвами в каменный пол пещеры, их тела уже блестели от пота, а глаза — от желания. Те, что были еще не слишком пьяны, сосредоточенно напивались, немногословные, серьезные, несмотря на свои Шутовские наряды. Снаружи было холодно и шел Дождь со снегом, под которыми мокла тощая скотина, предназначенная в уплату подати франкскому графу и церковной десятины — епископу. Напившись как следует, можно было обо всем забыть, даже собственное имя, превратиться в оленя, быка или корову, брать и отдаваться без разбора, больше не быть уродливым, старым, толстым, бедным… Только один раз в году — в ночь сатурналий, на двадцать седьмую ночь январских календ, — не было ни господ, ни слуг, ни лиц, ни возраста; можно было забыть землю и небо, законы божеские и человеческие.
Спрятавшись в каменном углублении в стене пещеры, затянутом куском холста и выстланном сеном, которое зимой служило постелью пастухам, две девочки наблюдали за происходящим во все глаза, тесно прижавшись друг к другу. Младшей было тринадцать лет, старшей еще не исполнилось пятнадцати. Обе были еще девственницами — и вскоре должны были перестать ими быть, — и у обеих не было имен. Когда хотели позвать кого-то из них, говорили просто Geneta. [5] Так было с тех пор, как чума унесла их семьи. Чума, или голод, или война — кто сейчас об этом помнил? Две безымянные девчонки… Их взяла к себе Мать и воспитала для служения Бовинде, Белой Корове, которая с незапамятных времен охраняла их племя, гораздо раньше, чем появились римляне и франки, а уж тем более епископ со своим единым Богом… Долгие годы Уаба не допускала их к празднику зимнего солнцестояния, но девочки постепенно подрастали, а она старела.
Они в первый раз видели, как Мать танцевала, — ее пугающе бледная кожа блестела от пота в гуще толпы, все росшей и мало-помалу начинавшей двигаться в одинаковом с Уабой ритме. Три шага, полуоборот, хлопок в ладоши — все это в сопровождении монотонного пения, заглушённого маской, из которого девочки слышали только отдельные резкие вскрики. В центре круга на полу лежал плащ, который она недавно сбросила, — до этого собравшиеся лишь иногда могли разглядеть ее пышные формы, открывавшиеся взорам при резких движениях, от которых плащ распахивался. Уаба искусно манипулировала своим плащом, чтобы постепенно разжечь во всех мужчинах и женщинах огонь желания, который в определенный момент, выбранный ею самой, должен был вырваться на свободу.
Затем ритм танца изменился.
Когда Уаба незаметным движением расстегнула фибулу, [6] удерживающую плащ у нее на плече, и внезапно предстала абсолютно обнаженной, почти ослепляя собравшихся неожиданно яркой белизной кожи, все ощутили волнение, к которому примешивался страх, даже девочки. Бесстыдная до отвращения, полностью открытая разгоряченным взорам, Бовинда ждала своего возлюбленного. Начиналась ритуальная часть праздника. Все понемногу притихли. Уже не было слышно ни смеха, ни криков; замолчали даже люди, сидевшие за столами в отдалении. Теперь движения танцующих были медленными и торжественными, даже немного жутковатыми. Все стояли настолько плотно друг к другу, что хоровод уже с трудом мог двигаться, и в красноватом полусумраке виднелась сплошная стена разгоряченных тел, чьи огромные искаженные тени колыхались под сводами пещеры. Однако порой все еще раздавались слабые звуки флейт и цитр, перемежаемые монотонным пением Матери и оглушительным хлопаньем в ладоши всех остальных, — каждый раз это напоминало раскат грома, — и обе девочки вздрагивали. Вначале хлопки были слабыми и неритмичными, но постепенно становились все громче и обретали ритм. Вскоре из центра круга донеслись хриплые стоны.