— Ты не имеешь никакого права сердиться. У тебя не было никакого права на мои воспоминания.
Он посмотрел на меня, и на лице его снова занялся беспомощный гнев, а потом растаял.
— Послушай, — сказал он. — Я узнал одно: пламя-создание, увиденное тобой в каменной чаше, которое ты называешь Карраказом, сказало тебе, что ты освободишься и вновь обретешь свою красоту и свои силы, когда и если ты найдешь сородича своей души, Нефрит. Если бы я заверил тебя, что компьютер знает решение этой задачи, ты бы согласилась сделать то, что я тебе говорил?
Мое сердце глухо застучало. Я уставилась на него.
— Откуда он может знать?
— Потому, что знаешь ты. Ответ находится в твоем же мозгу. Но он происходит из времени до того, как ты проснулась под вулканом. То время — то короткое время — вот все, что тебе надо пережить вновь, чтобы освободиться навек.
— Не могу тебе поверить, — прошептала я.
— Ты готова пойти на такой риск, чтобы найти Нефрит?
Я повернулась к нему. Во мне вскипела ненависть. Я схватила его за руку.
— Скажи мне сам! Ты знаешь!
— Я не могу тебе сказать. Во всяком случае, сейчас ты не поймешь. Ты должна пойти к компьютеру.
Я повернулась к дверям, почти готовая идти с ним. Но тут поднялся нерассуждающий страх и поглотил меня.
— К компьютеру, — повторила я. Сделала один негнущийся шаг вперед, и колени у меня подкосились. Я упала и обнаружила, что не могу подняться. Я не могла пошевелить ни ногами, ни ступнями, ни руками, ни кистями. Парализованная, омертвелая, я в отчаянии закричала, глаза мои почти ослепли; я едва могла говорить:
— Карраказ, — придушенно прохрипела я, зная теперь, что до Нефрита мне рукой подать, и что, видя это, демон моей расы поднялся лишить меня его. — Карраказ уничтожит меня.
— Нет, — заверил он, хотя голос его казался отдаленным и почти бессмысленным. Он поднял меня на руки, но, оцепеневшая, оглохшая, ослепшая, в пароксизме страха я не могла уразуметь ни того, что со мной происходит, ни куда он меня понес, и, наконец, ужасающая тьма накатила, словно голодное море, и затопила меня, и унесла меня в себя, и я сгинула.
Рождение — это боль. Все чувства печали, страха и страдания начинаются в той борьбе и отторжении. После рождения мир выглядит абстрактным, бессмысленным и все же странно упорядоченным. Нет ничего логичного и, следовательно, нелогичность разумна и нормальна. Сосать, спать. Молчание и звуки наполняют искаженную плоскость, где скользят по глазам цвета, как в тумане. Никакого времени не существует, однако время идет.
Из этой затуманенности выросли образы и приобрели значение. Белые лебеди, движущиеся по блистающей воде, вытягивающие свои изогнутые шеи, принимая еду. Женщина с длинными светлыми волосами, ведущая меня за руку по изысканным садам, выходящим к морю, по полам невероятных комнат, где сидят элегантные мужчины и женщины. Иногда и другие, крупные, неотесанные, пялящиеся, грязные, с коричневыми и покрытыми шрамами телами. Они внушают мне страх, ибо они не похожи на нас. Подобно диким, безобразным животным, они появляются, как призраки в галереях, их фигуры горбатятся, вскапывая цветочные клумбы. Наши рабы.
Я не должна была общаться с ними, но я раз заговорила с одним рабом, рубившим стройное дерево. Я спросила его, зачем он это делает.
— Это дерево больное, принцесса, — ответил он неуклюжим ворчанием, которым они, запинаясь, говорили на нашей речи. А затем уставился на меня с высоты своего большого роста. Его страшное лицо исказилось от боли, которой я не поняла, ибо он улыбался. — Все заболевшие, — сказал он, — должны быть срублены. И сожжены.
Его глаза прогрызали себе дорогу в мои. Испугавшись, я попятилась от него, и в этот миг появился принц, который был моим отцом. Лицо раба изменилось, приняв выражение идиотского страха. Принц поднял меня одной рукой. Другой он жестом подозвал шедших за ним четырех стражников. Двое схватили раба и повалили его лицом вниз. Еще один содрал с него рубашку. Четвертый стоял наготове с окованным металлом бичом в руках.
— А теперь убейте его, — распорядился отец, поглаживая меня по волосам. — Но медленно. Моя царственная дочь должна видеть, что случится с каждым, кто посмеет оскорбить нас.
Бич монотонно подымался и падал. Раб пронзительно кричал и бился, и струи крови извивались в траве, словно змеи. Сперва я радовалась, но вскоре заскучала. Я смотрела на солдат отца. Они тоже были рабами, и хотя они лучше жили и лучше одевались, они выглядели совсем иными. Для них, казалось, не имело значения, что они запарывали одного из своих сородичей. Вскоре раб умер, и отец увел меня.
Много дней, заполненных озерами с лилиями, комнатами с мраморными колоннами, развлечениями в виде смерти и красоты. А затем пришел страх. Сперва страх был лишь прозрачной тенью, отброшенной далью, шепотком, чем-то, скрытым за слоями мысли и действия. Затем страх стал глубже и ближе, он вертелся на языке, готовый быть выданным намеком и наполовину высказанным.
Сначала я не знала этого страха, только чувствовала его. Я услышала слово «мор», и оно ничего для меня не значило. Я услышала о смерти, но и это я начисто отвергла. Мы будем жить почти вечно. Нам ничто не могло повредить. Мы же не рабы, чтобы умирать от болезней или ран.
Но затем — алая заря, и сестра моей матери все кричала и кричала, бегая нагой по галереям дворца, с пламенеющими за плечами бледными волосами — безумство белизны на фоне кроваво-красного неба. Ее возлюбленный умер от Мора, скончался, лежа на ней. Она проснулась, обнаружив его разлагающееся тело рядом с собой. Я не знала, что тогда сделали, но по прошествии ряда дней узнала, ибо умерли и другие. За озером сложили погребальный костер, и здесь сжигали то, что оставалось от них и от их одежды. Если труп обнаруживали достаточно быстро, то могли послать рабов сделать слепок с тела, и его разрисовывали, украшали самоцветами и хоронили в гробнице владельца вместо его плоти. Но часто бывало слишком поздно это делать; тело оказывалось уже сгнившим. И именно потому-то Мор и был таким губительным для нас, так как не оставалось ничего, способного самоисцелиться: ни плоти, ни жил, ни любых органов, ни мозга, ни даже костей. Пришло истинное уничтожение.
Не существовало никаких симптомов Мора у его жертв до того момента, как они впадали в кому, и, следовательно, никакого предупреждения. И инфекция распространялась, словно гниль.
Умерла моя мать. Я не могла понять, с чего бы она покинула меня. Я ужаснулась и плакала от ужаса, а не от печали, когда шла за ее украшенными самоцветами погребальными носилками — пустыми, ибо она скончалась слишком быстро. Я вглядывалась в картины, нарисованные на стенах ее гробницы глубоко в подземелье дворца. Спящая фигура — женщина под Горой с ее небесной тучей, символ рождения и поддерживавшей его планеты; женщина с ее стражей и жезлами должности, символами ее светской власти; женщина, держащая направленный на себя нож, символ ее окончательного принятия смерти. Я ненавидела эти ужасные картины — те же самые в каждой гробнице, за исключением того, что в мужском склепе нарисованную на них женщину заменял мужчина. Я ненавидела традиционный нефрит, наложенный на лицо, как будто смерть сделала мою мать безликой.