Вазкор, сын Вазкора | Страница: 25

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Мы не вели серьезных разговоров, редко прикасались друг к другу. Для утоления моего голода это было меньше крошки, и язык ее все еще был остер. Она выговаривала мне за мою дикость, насмехалась надо мной; кляла наше невежество, отсутствие книг и музыки; наше отношение к женщинам и самим себе. Я все это сносил, потому что ее глаза опровергали ее слова. Ее глаза теперь смотрели на меня, как смотрели и другие женские глаза. Отчасти я радовался моему воздержанию и готов был ждать, пока она окрепнет, прежде чем спать с ней, потому что она тоже ждала; это было ясно. Она хотела меня — пусть я был шлевакин (городское слово для обозначения варвара, мерзавца). Поэтому я заставил ее ждать, как она заставляла ждать меня, хотя почти каждую ночь мои сны были заполнены ею. И когда я отсутствовал одну-две ночи во время битв или грабежей, я постоянно думал о ней и никого не брал в свою постель. С тех пор, как я стал мужчиной, я никогда так долго не бывал без женщины, но я знал, что пир приближается.

Между тем я оставил Чулу в палатке ее отца. Я не отрекся от нее формально перед священником; после первой буйной сцены я утратил интерес к этой драме. Официально Чула оставалась моей женой, но никто не заблуждался относительно того, что я ее выгнал. Финнук упорно держался за надежду, что я смягчусь, и не приходил за изумрудом, который я предлагал ему взять, но оставил себе золото. Я никогда не видел ее в крарле. Думаю, они специально держали ее подальше от моих глаз.

Я сказал, что Демиздор была моим миром в те месяцы. Из-за этого я не замечал других вещей. Из-за этого я даже получал больше ранений в сражениях, стан менее внимательным, но никогда все-таки не был настолько бездумен, чтобы позволить себя убить. Однако я совершенно был слеп по отношению к Тафре. Впоследствии я проклинал себя за свою глупость. Но и проклятия и мудрость опоздали.

Я пошел навестить мать на следующий день после налета на скойана, когда я отнес Демиздор к Котте и бросил Чулу назад к Финнуку.

Тафра сидела прямая, как копье, но тело ее уже располнело, наливаясь из-за того, что росло в нем. Мне не нравился этот вид, эта зараза, которую Эттук наслал на нее. Ее лицо было спрятано под шайрином, и она не сняла его. На ней не было изумруда Чулы, который я отдал ей годы назад. Она протянула его мне на ладони.

— Ты пришел за этим, Тувек? Так как ты отказался от нее, пусть лучше драгоценность будет у нее. Это было ее приданое.

— Ну и ну, мать, — сказал я. — Я не предполагал, что ты печешься о правах Чулы.

— Если не за драгоценностью, то зачем ты пришел ко мне?

— Да чтобы увидеть тебя, — сказал я, — поздороваться с тобой. Меня ведь не было в крарле, или ты забыла?

— Я ничего не забываю, — сказала она. — Мука матери в том, что она ничего не забывает. Я помню твое рождение, помню тебя у своей груди. Я помню, как ты рос, чтобы стать моей гордостью. А теперь я для тебя ничто. Забывает сын, — голос у нее был горький, старый и сухой, как шелуха. Я знал о капризах женщин во время беременности и не придал этому значения.

— Ну вот, я здесь, я пришел навестить тебя.

— Я и вчера здесь была, — сказала она. — Ты не пришел. Ты предпочел пойти к своей городской шлюхе, ведьме с бледными, как свиной жир, волосами, которая тебя околдовала. Ты совсем не слушаешь моих предупреждений? Я теперь так мало значу для тебя?

Это был извечный плач матери по сыну. Я мог бы распознать его и повести себя с ней иначе, но ее скрытое маской лицо, ее высохший голос и женская глупость рассердили меня. Я надеялся, что с этими зловещими предсказаниями злых чар покончено.

— Не испытывай мое терпение, — сказал я. — Ты знаешь, какие между нами отношения, между тобой и мной. Ты же знаешь, что у меня с эшкирянкой. — Я знаю, что ты женишься на ней.

— Итак, ты знаешь.

— Да, и ты думаешь, что это не колдовство, которым она одурманила тебя, она — рабыня, а ты — воин, и чтобы ты женился на ней священным браком?

— Достаточно! — закричал я. Я никогда не встречал такой глупости со стороны Тафры, такой навязчивой болтовни о духах. — Ты, моя мать, тоже была пленницей из чужого племени, захваченной во время налета, рабыней копья, шлюхой Эттука, пока он не ввел тебя в огненный круг и не сделал своей женой. Что же, ты тоже околдовала его, мать? Если так, ты сделала плохой выбор. Когда я стану мужем моей эшкирской рабыни, женщины не осмелятся порочить ее, а мужская половина учить своих сыновей обзывать ее, как всю мою жизнь они поступали с тобой. Твой красный боров хвалит тебя, как хвалят свиноматку, и рассказывает всему племени, как он ездит на тебе верхом и хвастается, что спаривается и с другими. С тех пор, как я начал ходить, я сражаюсь, и когда был мальчиком, и когда стал мужчиной, потому что я твой сын, а он не позаботился о твоей чести, поэтому и о моей. Когда у Демиздор будут от меня сыновья, им не придется сбивать в кровь костяшки, чтобы доказать, что они мои наследники. — Я осекся, задыхаясь, понимая, что сказал чересчур много.

Она сидела все еще прямая, все еще в маске. Она сказала, очень спокойно:

— Ты достаточно наказал меня, перестав любить, тебе нет нужды наказывать меня еще и словами.

Мне было стыдно. Стыд никак не сочетался с настроением радости и победы, которое я испытывал до этого. И именно это мне было труднее всего простить ей.

— Прости, — сказал я. Это прозвучало жестко и недобро, я сам слышал это. — Не будем больше об этом.

— Слишком много сказано, — ответила она.

Я ждал, что она заплачет, как уже ждал однажды. Тогда она не заплакала, не заплакала и сейчас. Если бы она заплакала, я бы подошел к ней. Она не плакала, и я не подошел.

— Завтра будет охота, — сказал я. — Я принесу тебе что-нибудь.

Она поблагодарила, и я ушел.

После той неприятной встречи она была вежлива и почти не говорила со мной, и я придерживался того же. Я стал вспоминать другие случаи, когда она вела себя странно и была упрямой. Я начал презирать ее, как я презирал других женщин, которые претендовали на меня, а мне не нужны были их притязания. Но сам я не осознавал, что презираю ее. Она видела это лучше меня. Я проводил с ней меньше времени, чем когда-либо, все больше с моей девушкой в палатке Котты. Меня больше не трогало то, что Тафра не снимала шайрин в моем присутствии. Я едва замечал это. Я страстно мечтал увидеть только лицо Демиздор.

Так моя мать сидела одна, разбухая от семени Эттука, и страх, который однажды ясно читался в ее газах, спрятался где-то глубоко в ее мозгу. Котта приносила ей лекарства, и она надменно выпивала их, не произнося ни слова. Даже ее муж не приходил больше к ней. Он не хотел ее больше. Если бы она принесла ему еще одного мальчика, ее благополучие расцвело бы, как пышный цветок, но если это будет девочка или болезненный мальчик, ее не ждало ничего хорошего. Возможно, она видела себя повторением судьбы Чулы, но у Тафры не было ни родителей, ни друзей. Что до меня, то узы были порваны.

В те месяцы моего триумфа, моего голода и страстного предвкушения над моей матерью Тафрой сгустились тени, чернее Ночи Сиххарна.