Между тем у малютки, которую он осторожно держал на руках и, несмотря на высказываемое негодование, старался не беспокоить, начинали смыкаться глазки — знак того, что она вполне удовлетворена. Взглянув на пузырек, Урсус буркнул:
— Все вылакала, бессовестная!
Поддерживая крошку левой рукой, он встал, приподнял правой рукой крышку сундука и извлек оттуда медвежью шкуру, которую он, как помнит читатель, называл своей "настоящей шкурой".
Проделывая все это, он искоса поглядывал на другого ребенка, еще занятого едой.
— Туго придется мне, если надо будет кормить этого обжору. Это будет подлинный солитер во чреве моего промысла.
Свободной рукой он старательно разостлал медвежью шкуру на сундуке, помогая себе локтем другой руки и следя за каждым своим движением, чтобы не потревожить засыпавшую малютку. Затем положил ее на мех, поближе к огню.
Покончив с этим, он поставил пустой пузырек на печку и воскликнул:
— Смерть как хочется пить!
Заглянув в горшок, где оставалось еще несколько глотков молока, он поднес этот горшок к губам. Но в эту минуту его взгляд упал на девочку. Он поставил горшок обратно на печку, взял пузырек, вылил в него остатки молока, снова вложил губку в горлышко, обернул ее лоскутком и завязал ниткой.
— А все-таки хочется и есть и пить, — продолжал он.
И прибавил:
— Когда нет хлеба, пьют воду.
За печкой стоял безносый кувшин.
Он взял его и подал мальчику.
— Пей!
Ребенок напился и снова принялся за еду.
Урсус схватил кувшин и поднес его ко рту. Вода в нем, благодаря соседству в печкой, нагрелась неравномерно. Он сделал несколько глотков и скорчил гримасу.
— О ты, якобы чистая вода, ты похожа на мнимых друзей. Сверху ты теплая, а на дне — холодная.
Между тем мальчик покончил с ужином. Миска была не только опорожнена: она была вылизана дочиста. О чем-то задумавшись, мальчик подбирал и доедал последние крошки хлеба, упавшие к нему на колени.
Урсус повернулся к нему.
— Это еще не все. Теперь потолкуем. Рот дан человеку не только для того, чтобы есть, но и для того, чтобы говорить. Ты согрелся, нажрался и теперь смотри, животное, берегись: тебе придется отвечать на мои вопросы. Откуда ты пришел?
Ребенок ответил:
— Не знаю.
— Как это не знаешь?
— Сегодня вечером меня оставили одного на берегу моря.
— Ах, негодяй! Как же тебя зовут? Хорош гусь, если от него даже родители отказались.
— У меня нет родителей.
— Ты должен считаться с моими вкусами: имей в виду, что я терпеть не могу вранья. Раз у тебя есть сестра, значит есть и родители.
— Она мне не сестра.
— Не сестра?
— Нет.
— Кто же она такая?
— Эту девочку я нашел.
— Нашел?
— Да.
— Где? Если ты лжешь, я тебя убью.
— На мертвой женщине в снегу.
— Когда?
— Час тому назад.
— Где?
— В одном лье отсюда.
Урсус сурово сдвинул брови, что характерно для философа, охваченного волнением.
— Так эта женщина умерла? То-то счастливица. Надо ее так и оставить в снегу. Ей там хорошо. А где ж она лежит?
— Как идти к морю.
— Ты переходил мост?
— Да.
Урсус открыл форточку в задней стене и посмотрел, что делается на дворе. Погода нисколько не стала лучше. Все так же падал густой, наводивший уныние снег.
Он захлопнул форточку.
Подойдя к разбитому стеклу, он заткнул дыру тряпкой, подбросил в печку торфу, разостлал как можно шире медвежью шкуру на сундуке, взял лежавшую в углу толстую книгу, пристроил ее в изголовье вместо подушки и положил на нее головку уснувшей малютки.
Затем повернулся к мальчику:
— Ложись сюда.
Ребенок послушно растянулся во всю длину рядом с девочкой. Урсус плотно закутал обоих детей в медвежью шкуру и подоткнул ее края им под ноги.
Он достал с полки и надел на себя холщовый пояс с большим карманом, в котором, вероятно, были хирургические инструменты и склянка со снадобьями.
Потом отцепил висевший над потолком фонарь, зажег его. Фонарь был потайной. Свет от него не падал на лица детей.
Урсус приоткрыл дверь и, уже стоя на пороге, сказал:
— Я ухожу. Не бойтесь. Я скоро вернусь. Спите.
Спуская подножку, он позвал:
— Гомо!
Ему ответило ласковое ворчание.
Урсус с фонарем в руке сошел вниз, подножка поднялась, дверь снова закрылась. Дети остались одни.
Снаружи донесся голос Урсуса; он спрашивал:
— Мальчик, съевший мой ужин, ты еще не спишь?
— Нет, — ответил ребенок.
— Ну так вот: если она заревет, дай ей остальное молоко.
Послышался лязг отвязываемой цепи и постепенно удалявшийся шум шагов человека и зверя.
Несколько минут спустя дети спали глубоким сном.
Их дыхание смешалось, и в этом была неизъяснимая чистота. Реявшие над ними детские сны перелетали от одного к другому, под закрытыми веками их глаза, быть может, сияли звездами; если слово "супруги" в этом случае будет допустимо, то они были супругами в том смысле, в каком могут быть ими ангелы. Такая невинность в таком мраке жизни, такая чистота объятий, такое предвосхищение небесной любви возможно только в детстве, и все, что есть на свете великого, меркнет перед величием младенцев. Из всех бездн это самая глубокая. Ни чудовищный жребий висевшего на цепи мертвеца, ни бешеное неистовство, с которым разъяренный океан топит корабль, ни белизна снега, заживо погребающего человека под своей холодной пеленой, — ничто не может сравниться с трогательным зрелищем божественного соприкосновения детских уст, которое не имеет ничего общего с поцелуем. Быть может, это обручение? Быть может — предчувствие роковой развязки? Над этими спящими детьми нависло неведомое. Это зрелище очаровательно. Но кто знает — не страшно ли оно? Сердце невольно замирает. Невинность выше добродетели. Невинность — плод святого неведения. Они спали. Им было спокойно. Им было тепло. Нагота их прижавшихся друг к другу тел была так же целомудренна, как их невинные души. Они были здесь как в гнездышке, повисшем над бездной.
День начинался зловещей хмурью. В каморку проник бледный, печальный свет. Занялась ледяная заря. Белесоватые ее лучи постепенно обрисовывали угрюмые очертания предметов, ночью казавшихся призраками, но не разбудили детей; они продолжали спать, прижавшись друг к дружке. В каморке было тепло. Слышно было дыхание спящих детей; оно напоминало ровные всплески двух чередующихся волн. Ураган затих. Рассвет неторопливо захватывал одну полосу небосвода за другой. Созвездия гасли, как потушенные свечи. Только несколько крупных звезд упорно продолжали мерцать. С моря доносился бесконечный, глухой, протяжный гул.