Дея грациозно дула в свою чашку. Вдруг девушка чихнула. Это произошло как раз в то мгновение, когда над лампой рассеивался дымок и что-то вроде листка бумаги рассыпалось пеплом. От этого-то дымка и чихнула вдруг Дея.
— Что это? — спросила она.
— Ничего, — ответил Гуинплен.
И улыбнулся.
Он только что сжег письмо герцогини.
Совесть любящего мужчины — ангел-хранитель любимой им женщины.
Уничтожив письмо, Гуинплен почувствовал странное облегчение. Он ощутил свою честность, как орел ощущает мощь своих крыльев.
Ему показалось, что с этим дымком улетучивается и соблазн, что вместе с клочком бумаги обратилась в пепел и сама герцогиня.
Путая свои чашки, беря одну вместо другой, они без умолку говорили. Лепет влюбленных — чириканье воробышков. Ребячество, достойное Матушки-Гусыни и Гомера. Беседа двух влюбленных сердец — вершина поэзии, звук поцелуев — вершина музыки.
— Знаешь что?
— Нет.
— Гуинплен, мне снилось, будто мы звери и будто у нас крылья.
— Раз крылья — значит, мы птицы, — шепотом произнес Гуинплен.
— А звери — значит, ангелы, — буркнул Урсус.
Разговор продолжался.
— Если б тебя не было на свете, Гуинплен…
— Что тогда?
— Это значило бы, что нет бога.
— Чай очень горячий. Ты обожжешься, Дея.
— Подуй на мою чашку.
— Как ты сегодня хороша!
— Знаешь, мне надо так много сказать тебе.
— Скажи.
— Я люблю тебя!
— Я обожаю тебя!
Урсус бормотал про себя:
— Вот славные люди, ей-богу!
В любви особенно восхитительны паузы. Как будто в эти минуты накопляется нежность, прорывающаяся потом сладостными излияниями.
Помолчав немного, Дея воскликнула:
— Если б ты знал! Вечером во время представления, когда я дотрагиваюсь до твоего лба… — о, у тебя благородное чело, Гуинплен! — в ту минуту, когда я чувствую под своими пальцами твои волосы, меня охватывает трепет, я испытываю неизъяснимую радость, я говорю себе: в этом мире вечной ночи, окружающей меня, в этой вселенной, где я обречена на одиночество, в необъятном, мрачном хаосе, в котором я нахожусь и где все так обманчиво-зыбко во мне и вне меня, существует только одна точка опоры. Это он, — это ты.
— О, ты любишь меня, — промолвил Гуинплен. — У меня тоже нет на земле никого, кроме тебя. Ты для меня все. Потребуй от меня чего угодно, Дея, и я сделаю. Чего бы ты желала? Что мне надо сделать для тебя?
Дея ответила:
— Не знаю. Я счастлива.
— О да, — подхватил Гуинплен, — мы счастливы.
Урсус строго повысил голос:
— Ах, так! Вы счастливы? Это почти преступление. Я уже предупреждал вас. Вы счастливы? Тогда старайтесь, чтобы вас никто не видел. Занимайте как можно меньше места. Счастье должно забиваться в самый тесный угол. Съежьтесь еще больше, станьте еще незаметнее. Чем незначительнее человек, тем больше счастья перепадет ему от бога. Счастливые люди должны прятаться, как воры. Ах, вы сияете, жалкие светляки, — ладно, вот наступят на вас ногой, и отлично сделают! Что это за дурацкие нежности? Я не дуэнья, которой по должности положено смотреть, как целуются влюбленные голубки. Вы мне надоели в конце концов. Убирайтесь к черту!
И, чувствуя, что его суровый тон все смягчается, становится почти нежным, он, скрывая свое волнение, заворчал еще громче.
— Отец, — сказала Дея, — почему у вас такой сердитый голос?
— Это потому, — ответил Урсус, — что я не люблю, когда люди слишком счастливы.
Тут Урсуса поддержал Гомо. У ног влюбленной пары послышалось рычанье волка.
Урсус наклонился и положил руку на голову Гомо.
— Ну вот, ты тоже не в духе. Ты ворчишь. Вон как ощетинилась шерсть на твоей волчьей башке! Ты не любишь любовного сюсюканья. Это потому, что ты умен. Но все равно молчи. Ты поговорил, ты высказал свое мнение. Теперь — ни гу-гу.
Волк снова зарычал.
Урсус заглянул под стол.
— Смирно, говорю тебе, Гомо. Ну, не упрямься, философ.
Но волк вскочил на ноги и, глядя на дверь, оскалил клыки.
— Что с тобой? — спросил Урсус и схватил Гомо за загривок.
Дея, не обращая внимания на ворчанье волка, вся погруженная в собственные мысли, наслаждалась звуком голоса Гуинплена и молчала в том свойственном одним лишь слепым состоянии экстаза, порою дающего им возможность слышать пение, которое звучит у них в душе и заменяет им какой-то неведомой музыкой недостающий свет. Слепота — мрак подземелья, откуда слышна глубокая, вечная гармония.
В то время как Урсус, уговаривая Гомо, опустил голову, Гуинплен поднял глаза.
Он поднес ко рту чашку чая, но не стал пить ее; с медлительностью ослабевшей пружины он поставил ее обратно на стол, его пальцы так и остались разжатыми, он весь замер и, не дыша, устремил глаза в одну точку.
В дверях, за спиною Деи, стоял какой-то человек.
Незнакомец был одет в длинный черный плащ с капюшоном. Его парик был надвинут до самых бровей, в руках он держал железный кованый жезл и короной на обоих концах. Жезл был короткий и массивный.
Вообразите себе Медузу, просунувшую голову между двумя ветвями райского дерева.
Урсус почувствовал, что кто-то вошел; не выпуская Гомо, он поднял голову и узнал страшного гостя. Он задрожал всем телом.
— Это жезлоносец, — шепнул он на ухо Гуинплену.
Гуинплен вспомнил.
Он чуть было не вскрикнул от удивления, но удержался. Железный жезл с короной на концах был iron-weapon.
Это тот знаменитый жезл, на котором городские судьи, вступая в должность, приносили присягу и от которого прежние полицейские в Англии получили свое название.
Позади человека в парике вырисовывалась в полумраке фигура перепуганного хозяина гостиницы.
Человек, не произнося ни слова и как бы олицетворяя собой немую Фемиду древних хартий, протянул правую руку над головой улыбающейся Деи и, дотронувшись железным жезлом до плеча Гуинплена, в то же время большим пальцем левой руки указал на дверь "Зеленого ящика". Двойной этот жест, казавшийся еще повелительнее благодаря молчанию жезлоносца, означал: "Следуйте за мной".
"Pro signo exeundj, sursum trahe" [63] , — говорится в нормандском своде монастырских грамот.
Тот, на кого опускался железный жезл, терял все права, кроме права повиноваться. Никаких возражений против безмолвного приказания не разрешалось. Английское законодательство грозило ослушнику самыми беспощадными карами.