— Я слышала о хуруфитах, — заметила Роксолана.
— Хуруфитом стал и Насими. Он назывался Имадеддином, а взял себе имя Насими, по-арабски «душа», «нежный ветерок». Это должно было означать человек сердечный, душевный. По приказу Мираншаха, Тимурова сына, Фазлулаха казнили, его ученики разошлись по свету, преследуемые. Насими тоже вынужден был бежать из родных мест. Много лет под чужим именем, то под видом погонщика верблюдов в караване, то под видом купца, странствовал он по османским городам, был в Ираке, Сирии, бедствовал тяжко, не имея ни прибежища, ни спокойствия, он повсюду нес свое слово, которым прославлял человека. В Халебе настигла его нечеловеческая смерть, но и умирая он упорно повторял: «Аналхагг!» — «Я истина, я бог!»
Много легенд сложено об этом поэте. В одной из них, сотканной словно бы из слез, любви и горя, рассказывается, будто Насими наутро после казни живой вышел из всех семи ворот Халеба, неся в руках содранную с себя кожу, приговаривал: «Смотри на несчастного ашика [30] : с него кожу сдирают, а он не плачет!»
— Разве такое мужество не может зажечь османский дух? — спросила султанша.
— Стало уже обычаем не произносить его имени среди правоверных, ваше величество.
— Разве никто из правоверных не увлекался стихами Насими?
— От них был в восторге великий Алишер Навои, а несравненный Физули, которому падишах Сулейман, вступив в Багдад, даровал берат [31] , даже отважился писать назире [32] на газели Насими. В стихах самого Насими встречаются имена великих поэтов и ученых Востока — Абу Али Ибн Сины, Хагани, Низами, Фелеки, Халладж Мансура, Шейха Махмуда, Шабустари, Овхади Марагинского.
И он снова прочел стихи:
Во мне живут миры, все восемнадцать тысяч,
И скрыт во мне аллах, который скрыт во всем.
Я — тайна всех чудес, сокрытых в этом мире,
Я — солнце, что всегда горит над миром днем.
Пред вами Насими свою откроет тайну:
«Я счастлив: бог сокрыт в обличии моем!» [33]
— Сын Востока должен принадлежать Востоку, — задумчиво промолвила султанша. — Разве нельзя изменить обычай, если он устарел?
— А что скажет великий султан на мою дерзость? — робко спросил Лятифи.
— Вы преподнесете свое тезкире мне, а уж я преподнесу его падишаху.
Так величайший еретик ислама нашел свое прощение в царстве величественнейшего из султанов лишь благодаря усилиям и смелости слабой женщины, потому что женщина эта стремилась служить истине, а разве же истина не бог всех еретиков?
Теперь, направляя письма Хуррем из своего последнего похода, Сулейман каждый раз пересыпал их строками, которые она сразу же узнавала: «Дуновения ветра приносят запахи твоих волос каждое утро», «Дуновение ветра от запаха твоих волос стало ароматным». И она тоже отвечала ему словами Насими: «Жажду встречи, о живой источник, приди! Не сжигай меня в разлуке, приди, душа моя, приди!»
Писала, еще не зная, что тело ее самого младшего сына в Печальном походе уже приближалось к Стамбулу. Баязид нес брата медленно, метался где-то среди мертвых, пустынных анатолийских холмов и долин, делал странные круги, всячески оттягивая ужасный миг, когда его мать, султаша Хуррем Хасеки, увидит наконец то, что должна увидеть, и заломит свои тонкие руки над мертвым сыном своим, теперь уже третьим.
Она должна была если и не увидеть издалека этот траурный поход Баязида с телом Джихангира, то хотя бы почувствовать еще на расстоянии, еще в тот день, когда сын ее последний раз вознес свои тонкие, как у матери, руки и красно-синие звери поглотили его сердце.
Не чувствовала ничего, наверное, потому, что уже и у самой начало умирать сердце, с каждой смертью умирала и частица ее самой, — она умирала вместе со своими сыновьями; лучше бы отмирала по частям эта нечеловеческая империя, в которой она стала султаншей.
Сулейману написала: «Аллах покарал нас за то, что мы не любили Джихангира. Рос забытый нами, чуть ли не презренный, а когда умер, то оказалось, что он был самым дорогим».
Султан знал, что утешить Хуррем не сможет ничем, но упорно допытывался, что бы мог для нее сделать. Шел дальше и дальше в землю шаха Тахмаспа, оставлял после себя руины и смерть. В письмах об этом не писал. Если и вспоминал взятые города и местности, то получалось каждый раз так, что пришел туда лишь для того, чтобы поклониться памяти того или иного великого поэта, которыми так славны земли кызылбашей. Называть это кощунством никто не мог, даже Роксолана делала вид, что верит султану, тем более что время и расстояние помогали ей скрывать истинные чувства.
А султан, опустошив Армению, которую перед тем три года вытаптывали войска шаха Тахмаспа, перешел через горы, направляясь в долину Куры, где среди широкой равнины стоял тысячелетний город Гянджа. То, что осталось за горными хребтами, Сулеймана не интересовало. Не слышал стонов, не видел слез, дым пожаров не проникал в его роскошный шелковый шатер. Его старые глаза не вчитывались в горькие строки армянских иштакаранов [34] , в которых писалось: «Этим летом написана святая книга, в горькое и тяжелое время, ибо в горечь и печаль повержен многострадальный армянский народ. Каждый год новые и новые беды обрушиваются на армянский народ: голод, меч, пленение, смерть, землетрясение».
Сулейман стоял перед Гянджей, смотрел на ее высокие красноватые стены, на неприступные башни, на гигантские чинары, поднимавшиеся над стенами, башнями и домами города, будто зеленые поднебесные шатры, и весьма был удивлен, что этот город до сих пор цел, что не стал он добычей ни шахского войска, ни его собственной силы.
Безбрежные виноградники вокруг Гянджи были вытоптаны османским войском в один день, вековые ореховые деревья вырублены для костров, на которых готовился плов янычарам, речка Гянджа-чай была запружена, чтобы оставить осажденный город без воды. Сулейман послал глашатаев к стенам Гянджи с требованием впустить его в город без сопротивления, ибо он пришел, чтобы поклониться памяти великого Низами, который прожил всю жизнь в Гяндже и там был похоронен.
Гянджинцы не открыли ворот султану. Не верили ему, знали о его злодейском поклонении их гению, ибо кто же приходит к Низами с тысячными ордами, которые вытаптывают все живое вокруг? Не пытались откупиться шелками, которыми славились их ремесленники, как делали это когда-то при монголах, ибо все равно не смогли спасти свой прекрасный город.
Султан созвал диван, и на диване ему рассказали о том, как Гянджа защищалась когда-то от Тимура. Воины вышли из города и стали перед его стенами. Бились, пока за ними не упали стены. Тогда они перешли к своим домам, спрятали в них женщин, детей, стариков и все подожгли. Сами же пали мертвыми у родных порогов, никого не отдав в руки врага. Тогда над уничтоженной Гянджей возвышался только мавзолей Низами да виднелась на далеком горизонте выщербленная гора Алхарак, вершина которой когда-то откололась во время землетрясения и, загородив ущелье, дала начало жемчужине этих мест — озеру Гёйгёль. С тех пор гянджинцы не перестают повторять: «Даже мертвым нам принадлежит Низами безраздельно».