Замкнулась в себе, в своем собственном мире, в который никого не хотела впускать, как будто надеялась отгородиться от огромных окружающих ее миров, полных горя, страданий и несчастий. И не отгородилась. Через несколько месяцев следом за Рустемом прибыл в Стамбул сын Баязид с мертвым Джихангиром. Как же так могло случиться? Почему молчало ее сердце — ни знака, ни толчка, ни вскрика? Теперь возле нее были и Баязид, и Рустем, и Михримах, никого не отгоняла, но никого и не узнавала. Кто-то из имамов (чей он — Джихангира, Баязида или какой-нибудь из стамбульских?) бормотал об умершем ее сыне: «Еще до полного расцвета весны молодости ветер наперед определенной смерти развеял лепестки бытия его высочества шах-заде с розового куста его времени». Наперед определенная смерть. Все наперед определено. Обреченность. Все обречены. Она и ее сыновья. Будто вспышки на черных тучах над Босфором, появились и исчезли ее сыновья один за другим: Абдуллах, Мехмед, Джихангир, — и не зазолотился воздух, и мир не стал многоцветнее, как когда-то казалось ей после каждых родов, только заслонялся мир высокими стенами вокруг нее и гремел султанским железом, которое несло смерть всему живому. Всегда есть несчастные, беззащитные земли, которые все приносят в жертву, точно так же, как и люди. Она принесена в жертву еще с момента своего рождения, и помочь уже ничем нельзя. Слушала Баязида, а сама думала о своей обреченности. Печально улыбалась, а сама думала о том, что надо уметь плакать и иметь возможность выплакаться.
Неожиданно спросила Баязида:
— А где Селим?
— Селим возле падишаха. Теперь он старший.
— Старший? — удивилась она. — Но только не для правды и не для истины. Какой его цвет?
Теперь наступила очередь удивляться Баязиду:
— Цвет? Не понимаю вашего величества.
Она и сама не понимала. Когда ее сыновья были еще совсем маленькими, они напевали, увидев в небе над Стамбулом разноцветную радугу: «Али бана, ешиль — тарлалара!» — «Красный цвет — мне, зеленый — полям!» А Селим бегал и, дразня братьев, восклицал: «А мне черный! А мне черный!» Все уже забыли об этом, а она помнит. И орлы у него в клетках были черные. Зачем она выпустила их? Черных орлов на белых аистов.
Имам бормотал молитву: «Цуганляи, цуганляи, гоммилер, икманляи». Где заканчивается бред и начинается действительность? Баязид что-то рассказывал о раздвоенном Мустафе, который раздваивался сначала для Джихангира, а затем уже и для него самого. О чем это он и чего хочет? Чтобы она соединилась с сыновьями живыми и мертвыми даже в их грезах? Одному сыну Мустафа раздваивался в помутившемся сознании, другому благодаря его слишком острому разуму.
— Так где же этот Мустафа? — спросила она почти раздраженно, хотя никогда не умела толком раздражаться.
— Тот бежал.
— А кто убит?
— Мустафа.
— Тогда кто же бежал?
— Выходит, тоже Мустафа, но ненастоящий. Двойник.
— Двойник? А зачем это? Кто выдумал?
И только тогда вспомнилось имя валиде Хафсы. Она оставалась мудро-коварной даже после смерти. Все предвидела. Ага, наперед определила. И смерть ее сыновей тоже наперед определила валиде? А для Мустафы выдумала двойника, чтобы запутать всех, может, и самого аллаха. Безумная мысль встряхнула Роксолану. Найти двойника для Баязида и спасти своего любимого сына! Немедленно найти для него двойника! Валиде, вишь, догадалась сделать это для Мустафы. Почему же она не сумела? Позвать Гасана и велеть ему? Поздно, поздно! Нужно было с детства, как у Мустафы. Теперь никто не захочет разделить свою судьбу с судьбой ее сына. А тот, другой Мустафа где он?
— Где он? — переспросила она вслух, и Баязид понял, о ком идет речь, ответил почти беззаботно:
— Отпустил его.
— Как же ты мог это сделать? Этот человек страшнее и опаснее настоящего Мустафы. Он овладел всем тем, что и Мустафа, но он обижен своим происхождением и теперь попытается все возместить.
— Почему же не попытался сразу?
— Потому, что слишком близко был султан с войском. А янычары сразу почувствовали бы ненастоящего Мустафу. Он, наверное, никогда к ним и не ходил.
— Говорил, что ходил иногда, но они всегда почему-то молчали. Может, почувствовали, что это не Мустафа, и упорно молчали. И ничего более страшного, чем это молчание, тот человек никогда не слышал.
— То-то и оно! Этот человек обладает умом и тонким чутьем. Он намного опаснее настоящего Мустафы.
Примерно через полгода ее слова сбылись. Баязид пришел к матери бледный от растерянности.
— Ваше величество, он объявился!
— Кто?
— Лжемустафа. Вынырнул где-то возле Сереза в Румелии. Кажется, оттуда родом. Румелийский беглербег сообщает о зачинщиках беспорядков в тех местах.
— Откуда же ты знаешь, что это самозванец?
— Прислал ко мне человека.
— Где этот человек?
— Отпустил его.
— Снова отпустил?
— Это был купец. Ничего не знал.
— На этом свете нет таких людей. Почему самозванец пишет тебе?
— Благодарит за то, что я даровал ему жизнь. Теперь хочет отблагодарить тем же самым. Имеет намерение поднять всю империю против султана, но согласен поделиться властью со мной. Себе хочет Румелию, мне отдает Анатолию.
— Отдает, еще не имея?
— Уверен, что будет иметь. Пишет так: «Я скажу всему миру, что я думаю об их богах, ангелах, об их справедливости и тоске по свободе в душах людей, лишенных будущего, людей, единственное богатство которых ненависть».
Роксолана вынуждена была признать, что Лжемустафа не лишен острого ума.
— Ты не ответил ему?
— Почему должен был отвечать бунтовщику?
— Надо подать ему какой-то знак.
— Ваше величество!..
— Слушай меня внимательно. Силой этого человека не следует пренебрегать. Я сообщу о самозванце падишаху, а ты подай весть бунтовщикам. Найди способ.
Через некоторое время, никому ничего не говоря, снарядила Гасана с его людьми снова к польскому королю. Велела во что бы то ни стало склонить короля ударить на орду, поставить свои заслоны, может, и возле Очакова, и перед Аккерманом. Султан далеко, в Румелии бунтует самозванец, огромная империя может не сегодня-завтра развалиться. Когда еще будет лучший случай?
— А если король снова испугается, ваше величество? — спросил Гасан.
— Поезжай к московскому царю, поезжай к тем неуловимым казакам, найди отважных людей, но не возвращайся ко мне с пустыми руками!
И осталась одна, уже и без верного своего Гасана.
С тех пор душа ее охладела. Так, будто дохнуло на нее из аз-Замхариа, той части ада, где царит такой холод, что если выпустить оттуда хотя бы капельку, то все живое на земле погибло бы. Она овеяна адским холодом аз-Замхариа. Охвачена такой безнадежной кручиной, что ей не помогли бы даже самые дорогие на свете султанские лекарства — растертые в порошок драгоценные камни, за каждый из которых можно купить целый многолюдный город. Застывшее сердце ее обливалось кровью при одной мысли о сыновьях. Неистовая душа ее окаменела от тоски. Думала о своих детях. Маленькими привязывали их к черной, как несчастье, дощечке, чтобы не дышали слишком жадно и не захлебнулись воздухом. А их уже обступали демоны смерти, которые ждали, когда ее сыновья захлебнутся собственной кровью. Какой ужас! Все, что она ценой своей жизни отвоевывала у демонов, становилось теперь перед угрозой уничтожения, уничтожалось с жестокой последовательностью у нее на глазах, и не было спасения. Может, и султан потому так часто убегал от нее в походы, ведая, что ничем ей не поможет? Уехать — все равно что умереть. Он умирал для нее чаще и чаще, но возвращался все же живой, а сыновей приносили на носилках смерти.