Диво | Страница: 38

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

- Я вам не советую.

- Не могу с вами согласиться, товарищ профессор, - теперь поднялся и Бузина, - вы же сами только что... ваши иконы... Разве это не свидетельство?.. Быть может, мое имя тоже как олифа на иконе одиннадцатого столетия... Оно защитит величайшую ценность.

- Вы думаете, что и его когда-то соскребут и обнаружат под ними имя профессора Паливоды?

- Речь идет о самой сути дела, а не об именах. Нужно сохранить то, что есть. Нужно по-государственному смотреть на вещи. Есть мысли, они не должны пропасть. Вот и все.

- Итак, вы хотите поставить свое имя под чужим трудом?

- Вы меня убедили в целесообразности такого действия.

- Но ведь... - Отава не способен был произнести ни слова, потрясенный таким неслыханным нахальством, не зная, стоит ли продолжать спор с этим удивительно циничным человеком, указал Бузине на дверь: - Прошу вас. Нам больше не о чем говорить!

Бузина поставил свою фамилию, альбом вышел в свет. Его хвалили, хвалили и Бузину, и он, кажется, даже продемонстрировал какую-то там скромность, потому что не выскакивал ни в кандидаты, ни в доктора наук, так и остался младшим научным сотрудником; единственное, чего он пожелал, - это перейти в отдел профессора Отавы, что и было для него сделано, без согласования этого с руководителем отдела.

Но Бузина и не надоедал своему руководителю. Науку он бросил окончательно, потому что и раньше имел слишком мало с ней общего, зато весь свой запал направил на организаторство. Куда-то бегал, кого-то уговаривал, сплачивал, мобилизовывал, заседал, и вот когда на страну обрушилось такое огромное несчастье, как воина, когда одни сразу пошли на фронт, другие испугались, третьи растерялись, Бузина, который наравне с профессорами откуда-то раздобыл для себя "бронь", оказался самым уверенным, сохранил наибольшую выдержку и сразу же стал называться в институте непривычным и не совсем понятным словом "эвакуатор".

Но, вероятно, профессор Отава был не совсем справедлив в своих мыслях о Бузине. Просто завидовал, что тот смог выехать из Киева, а вот он носился со своими иконами, как дурень с писаной торбой, пока не попал в лапы фашистам. В самом деле, кому нужны какие-то иконы, когда гибнут целые государства? Поздно понимаешь, слишком поздно. Только после того, как сам бросил иконы, библиотеку, все, все, даже о соборах забыл на некоторое время, схватив за руку Бориса, с такими же самыми, как и он, пытался убежать из окруженного Киева. Через Днепр пробраться не мог, поэтому бросился по старинной дороге на Васильков, где в селе жила старшая сестра его бывшей жены. Хотел спрятать Бориса. Поздно спохватился. Слишком поздно!

Мотоциклисты в длинных жестких плащах обогнали их с двух сторон, заставили броситься с дороги врассыпную по полю. Отава толкнул Бориса в кусты, крикнул ему: "Пробирайся к тетке!" - а сам, чтобы отвлечь врагов от сына, поднял руки и, спотыкаясь, пошел навстречу мотоциклистам.

Его погнали назад в Киев по той самой дороге, по которой когда-то князья отправлялись на печенегов и половцев и по которой, бывало, бежали в свой великий златоверхий город.

Он никуда не бежал. Оказался в лагере, месяц слушал жуткую музыку расстрелов в киевских ярах, а теперь получил себе в награду своего научного "коллегу".

Отава переоделся в чистую одежду, что-то съел, даже не разобравшись толком, чем накормила его бабка Галя, равнодушно прошел мимо стен, увешанных иконами (в самом деле, из квартиры ничего не исчезло), остановился в кабинете у окна, растерянно потер щеку. Что же дальше? Что?

По улице проезжали немецкие машины, легковые и грузовые, тянулись конные упряжки (крытые крепкие фургоны, откормленные бельгийские тяжеловозы, мордатые возницы в жестких зеленоватых плащах), по тротуарам тоже шли немцы, солдаты, реже офицеры, а киевлян почти и не было видно, а если и проходила какая-нибудь женщина, или пробегал ребенок, или двигался, прихрамывая, старик, то почему-то все они держались не тротуаров, как это всегда велось, а булыжной мостовой, им разрешалось идти лишь по мостовой, будто лошадям, и они, боязливо оглядываясь, опасаясь машин, коней и людей, имевших оружие в руках, старались как можно скорее пройти куда нужно, исчезнуть с глаз, они с радостью провалились бы сквозь землю, если бы могли, но земля держала их, крепко держала, и они вынуждены были терпеть надругательства, им суждено было выпить горькую чашу унижения и притеснения, и хорошо, если кто-то пил ее по своей собственной вине, как вот он, Гордей Отава. А если не по собственной?

И тут, среди загнанных на мостовую, он увидел своего сына Бориса. Сначала даже и не узнал его, - такой придавленной, съеженной была фигура сына. Мальчик прыжками, искоса поглядывая через плечо на окна отцовской квартиры, пробежал вниз по улице, пробежал так быстро, что Гордей Отава, узнав Бориса, не успел даже подать ему какой-нибудь знак, а лишь удивился странному поведению сына. Бежит мимо дома, ничего не видит. Куда, зачем? А Борис, где-то свернув, уже бежал назад, но теперь ему приходилось бежать в гору, поэтому он приближался медленнее и как-то словно бы дольше задерживал взгляд на окнах, за одним из которых застыл его отец, и уже теперь Гордей Отава решил во что бы то ни стало воспользоваться случаем, он яростно замахал обеими руками, он даже подпрыгнул несколько раз и даже беззвучно закричал Борису: "Не бойся! Домой!" И мальчишка увидел сигналы отца и, видимо, поверил, что опасности нет, ибо кому же он еще должен был верить, если не отцу. Точно так же, зигзагами да вприпрыжку, он свернул к дому и через несколько минут должен был стоять перед входной дверью квартиры.

Профессор Отава на цыпочках украдкой прошел по коридору, беззвучно снял цепочку (видела бы бабка Галя!), повернул ключ в замке, прислонил ухо к двери, ждал шагов Бориса на лестнице.

Но ждал напрасно. В доме стояла тишина, как в гигантском мертвом ухе. Отава переступил с ноги на ногу, сердце его билось все громче и громче. Словно хотело наполнить своим стуком притаившуюся мертвую тишину каменных ступенек.

И вдруг все вокруг вздрогнуло, издало болезненный звук, сотрясло лестницу, пол под ногами, стены. Снизу, с самого дна странного вестибюля, ударилось о камень одно-единственное слово "отец", слово-отчаяние, слово-вопль, слово-осуждение. Отец, отец, как же так? Почему? Как ты мог?

Отава толкнул всем телом дверь и полетел вниз по ступенькам. Еще не добегая, увидел, как двое эсэсовцев скручивают руки Борису, тянут его к выходу. Поменялись ролями. Тогда он пошел к мотоциклистам, чтобы спасти сына, теперь сам спасся ценой неволи сына. Ослепленность, нашедшая на него при страшном выкрике "отец", мгновенно исчезла, он знал, что ничем не поможет Борису, если сейчас бросится прямо на солдат, если даже задушит или перегрызет горло одному из них, но и отдать сына без борьбы тоже не мог, должен был спасать его, спасать любой ценой. Поэтому Отава круто повернулся и, в несколько прыжков одолев марш ко второму этажу, застучал кулаками и ногами в двери академика Писаренко, в тяжелые дубовые двери, украшенные точно такой же бессмысленной и бездарной резьбой, как и дверь его квартиры.