Пока Отава сидел и размышлял над страницей из "Истории" Матейчика, рука его машинально выводила на чистом листе какие-то буквы. С удивлением взглянул на то, что писал. Тая Зыкова... Зыковатая... Зыковатая... Ага, художница, выставившая свой крикливый и далеко еще незавершенный этюд. Знакомая фамилия. Где-то уже слышал. Ну конечно же, Зыкина - есть такая певица. Какое ему дело до певиц? Но дело не в фамилии. А в чем же?
А рука и дальше выводила, группируя слова в странные комбинации:
Тая Зыкова.
Т.Аязыкова.
Таязык Ова (что-то экзотическое, будто Има Сумак или что-то в этом роде).
Таязыков А. (мужчина? В самом деле, какой-то мужчина маскируется под женщину, чтобы бросить кусок голой правды?)
Та Языкова (то есть та, которая показывает язык. Что такое искусство? Это показывание языка кому-то? Как поступал когда-то Феофан Грек. А кому показывал язык Толстой?).
А потом рука записала, будто перо сейсмографа при одинаковых колебаниях земной поверхности: Тая, Тая, Тая, Тая, Тая, Тая, Тая... Фамилия затерялась, да и не играла роли никакая фамилия, важно было само имя - Тая. Ведь и Тая из приморского города, из холодной приморской ночи тоже была художница? И ворох чистых полотен у нее в комнате. И слезы отчаяния, вызванные тем, что не могла среди курортных красивостей положить хотя бы один мазок на свои заготовленные холсты. В самом деле не могла, если она такая. Но откуда он знает, что это ее работа? Черт побери, на то же он иконограф, иконолог и как там угодно! Сопоставив все факты... Какие факты? Просто почему-то вздрагивает рука и без конца вычерчивает одно и то же. Отбросил одну страницу, взял другую, снова то же самое, снова: Тая, Тая, Тая... Чувствуя, что сойдет с ума, если не придумает чего-нибудь, чтобы прекратить эту бессмысленную писанину, позвонил товарищу, с которым они частенько играли в шахматы: "Е два - e четыре". - "Голубчик, - вздохнул тот, - у жены сердечный приступ, вызвал скорую помощь, жду". - "А что делают те двести миллионов, которые не имеют телефона?" - не совсем уместно спросил Отава. "Они обходятся без скорой помощи так, как некоторые обходятся без жены", - ответил ему товарищ. "Ты не был на выставке?" спросил Борис. "На какой?" - "На художественной". - "Ты ведь знаешь, что я посещаю лишь выставки товаров народного потребления, потому что я есть народ", - засмеялся товарищ. "Извини за беспокойство", - сказал Отава. "А может, ты пришел бы ко мне? - предложил товарищ. - Правда, в твоих профессорских хоромах в шахматишки лучше играть, но и в моей короткометражке тоже ничего. Жена уснет после укола, а мы закроемся себе на кухне и так потихоньку, не стуча фигурами... Так как? А уж настучимся в другой раз, когда соберемся у тебя. Придешь?" - "Наверное, приду", - сказал Отава, которому некуда было деться со своим безумным желанием до утра писать одно-единственное слово: Тая, Тая, Тая...
А утром нужно было идти на лекции. Что-то там говорить студентам, без обычного огня, без страсти, - обыкновеннейшая академическая лекция. Ибо и в самом деле: София никуда не убежит, стояла девятьсот лет, еще будет стоять, можно о ней много говорить, можно и мало, а можно прожить день и без нее... Его отец отдал изучению этой святыни всю жизнь, собственно и погиб ради Софии, но кто же может сравниться с профессором Гордеем Отавой в величии его духа? А он только сын. Сыновья идут либо дальше своих отцов, либо вовсе никуда не идут, по-всякому бывает... Но сравниться? Нет, нет...
После двенадцати он почти побежал в выставочный павильон. Так, будто мог прочесть на том бессмысленном этюдике все, чем мучился этой ночью.
Опрометью влетел в зал, из которого вчера спешил уйти, посмотрел в тот угол, снова, как и вчера, наткнулся взглядом на плотно сдвинутые спины, решительно направился туда, резко втиснулся между теми, которые стояли, раздвинул их, оказался впереди и...
Увидел, что там стояла она и смотрела на Отаву своими разноцветными глазами, и в глубочайших глубинах этих необычных глаз сверкала зловещая улыбка.
- Это вы? - сказала она голосом, не предвещавшим ничего хорошего.
- Какое-то недоразумение, - сказал Отава, - просто бессмыслица... Этот этюдик... И вы...
Она не отвела взгляда, в глубине ее разноцветных глаз улавливалось прежнее упрямство. "Да, да, - сверкали оттуда волчьи огоньки, - да, да, все это правда, я способна и на такое, ты меня еще не знаешь, ты не способен оценить во мне необычный талант, а вот эти люди, мои настоящие друзья, они..."
Вспомнилась иностранка, назвавшая Крещатик "сплошным огромным кошмаром". Женщина в искусстве всегда подозрительна. У нее не чистые намерения. Она хочет нравиться. Любой ценой. А может, наоборот? Подозрительны мужчины, которые пристают к женщинам, имеющим цело с искусством, и хотят нравиться женщинам? Или не все ли равно? Все хотят нравиться. Он тоже, мечтая о большой работе над раскрытием тайны сооружения Софии.
- Если вы в самом деде придаете такое значение, - начал Отава, обращаясь только к Тае, ибо она была автором этюда, кроме того, хотелось бы говорить лишь с нею, не замечая ее верных паладинов. Тая твердо кивнула. Она в самом деле придает большое значение. - Тогда вы просто бездарная художница, - жестоко произнес Отава, не двинувшись с места, хотя все были убеждены, что после таких слов он должен если и не провалиться сквозь землю, то, по крайней мере, бежать из этого зала. Тая пыталась быть спокойной, и голос у нее даже не дрогнул, когда она произнесла:
- Благодарю.
- Я говорю серьезно, - точно так же с тихой злостью продолжал Отава. Мне уже не раз и не два приходилось слышать об этих так называемых протестах. Об этом высовывании языка. У нас пошла даже мода: все, что признается, - это, мол, ненастоящее. Шолохов, Шостакович, Тычина, Сарьян это для вас не то. Настоящее только то, что отбрасывают. Неизданные произведения, невыставленные картины, непринятые скульптуры, положенные на полки киноленты, не увидевшие экрана. Ну хорошо. Есть там, возможно, и талантливые вещи, потому что не перевелись, к сожалению, чиновники, которые почему-то настойчиво стремятся отталкивать людей умных и знающих...
- Но я не хочу вас больше слушать, - сказала она и скомандовала своим: - Пошли, братцы-население...
Они были послушны, как марионетки. "Братцы-население"... Отава остался один в углу, хоть распинай его на стене на месте проклятого этюдика, таким он был исчерпанным и безрадостным. Что он теперь должен был делать? На ум приходили самые вульгарные вещи: пойти напиться, разбить где-нибудь витрину, обругать милиционера. Вот когда одиночество мстило ему в полной мере. Снова шахматы? E два - е четыре?.. Или, может, найти еще один свежий рассказ про Софию и подготовить для завтрашней лекции соответствующий комментарий? Всю жизнь комментировать других. А зачем?
Он пошел в ресторан "Театральный", заказал свой традиционный обед и вовсе не традиционные для него двести граммов чего-то крепкого. Например, горилки с перцем. И сало с чесноком к ней на закуску, а еще луку. Ближе к реальности. Долго обедал. Вспомнились чьи-то слова: "Культура - это пародия и любовь". Те, которые вокруг Таи, в самом деле будто пародия на людей. Но любовь... Где она? Неужели он мог влюбиться в эту женщину? Тогда плакал во сне. А она плакала в горах, выходя на этюды. Что о нею происходит? Какую жизнь она прожила? Ни о чем не расспросил, ничем не поинтересовался. Привык иметь дело с вещами мертвыми, с прошлым, с сухой логикой, с писаниями и проповедями. А живой человек всегда сложнее и дороже всех самых мудрых писаний и проповедей. Ну, да ладно уж...