Год и три месяца. И все это время Люси жила в постоянном страхе, у нее никогда не было уверенности, что гильотина вот-вот не отрубит голову ее мужу. Каждый день по мостовой громыхали телеги, битком набитые осужденными на смерть. Миловидные девушки, красивые женщины, черноволосые, белокурые, седые; юноши, мужчины в цвете лет, старики; дворяне и простолюдины — все это было пряным питьем для гильотины, красным вином, которое изо дня в день вытаскивали на свет из мглы страшных тюремных подвалов и везли по улицам, дабы утолить ее ненасытную жажду. Свобода, Равенство, Братство или Смерть! Последнюю ты, не скупясь, жалуешь всем, о Гильотина!
Если бы бедняжка Люси, сраженная обрушившимся на нее бедствием и этим бесконечным ожиданьем, в отчаянии опустила руки, в этом не было бы ничего удивительного, — в таком состоянии пребывали многие. Но с того самого дня, когда на чердаке в Сент-Антуанском предместье она впервые прижала к своей юной груди седую голову отца, она поддерживала его своею любовью и преданностью и неустанно заботилась о нем. И теперь, когда судьба послала ей это испытание, она продолжала заботиться о нем с той же неизменной преданностью, на какую способны лишь истинно добрые, глубоко отзывчивые натуры.
Как только они поселились на новой квартире и доктор Манетт всецело посвятил себя своему призванию, Люси постаралась наладить их домашнюю жизнь, и делала это так же заботливо и любовно, как если бы муж ее был здесь с ними. Все в доме всегда было в полном порядке, всему было свое время и место. Каждый день она занималась с маленькой Люси, уделяя этому столько же времени и внимания, как если бы они жили по-прежнему у себя дома в тихом тупичке в Лондоне. Словно стараясь поддержать в себе веру, что они вот-вот заживут все вместе, по-старому, она обманывала себя разными невинными выдумками, — вдруг затевала уборку в надежде на внезапное возвращение Чарльза, раскладывала на столе его книги, подвигала для него кресло, — и только в этом, да в пламенных молитвах перед сном, когда она, горячо помолившись за всех заключенных страдальцев, томившихся в тюрьмах под угрозой смерти, шептала имя одного дорогого ей узника, она давала выход своему молчаливому горю.
Внешне она мало изменилась. Она ходила теперь всегда в темном простом платье и так же одевала и малютку Люси, но и эта траурная одежда отличалась таким же изяществом и была ей так же к лицу, как и светлые нарядные платья прежней счастливой поры. Она побледнела, и на лице ее точно застыло то недоуменно-сосредоточенное выражение, которое прежде появлялось и исчезало. Но она была все так же хороша.
Иногда, прощаясь на ночь с отцом, она, обняв его, разражалась слезами и говорила ему, что все надежды ее на него одного. И он успокаивал ее и утешал своей твердой уверенностью:
— Без моего ведома с ним ничего не может случиться, я уверен, что спасу его, Люси.
Как-то раз вечером, спустя несколько недель после того как они поселились в Париже, отец, вернувшись домой, сказал ей:
— Люси, дорогая моя, в верхнем этаже тюрьмы есть окно, у которого Чарльз может иногда постоять в третьем часу дня. Если ему удастся подойти к этому окну — а это зависит от разных обстоятельств и случайностей, — он сможет тебя увидеть, так он по крайней мере думает, надо только, чтобы ты стояла на улице в определенном месте, которое я тебе покажу. Но ты, бедняжка, не сможешь его увидеть, а если бы и могла, все равно тебе нельзя было бы подать ему никакого знака. Это для вас слишком опасно.
— О, покажите мне это место, папа! Я буду ходить туда каждый день.
И с тех пор каждый день, в любую погоду Люси простаивала там по два часа. В два она уже была там, стояла до четырех, потом грустно уходила. Когда на улице было не слишком сыро и можно было не опасаться за малютку, она брала с собой маленькую Люси; в дурную погоду она ходила одна; но она ни разу не пропустила ни единого дня. Это был темный грязный закоулок маленькой кривой улочки. На ней в этом конце стояла только лачуга пильщика, а дальше по обе стороны тянулись глухие стены. На третий день пильщик заметил ее.
— Добрый день, гражданка!
— Добрый день, гражданин!
Эта форма обращения недавно была введена законом. Так до сих пор обращались друг к другу ярые патриоты, теперь это стало обязательным для всех.
— Опять сюда гулять пришли, гражданка?
— Как видите, гражданин!
Пильщик, низенький подвижный человечек с очень выразительной мимикой (он раньше был каменщиком, чинил дороги), покосился на тюрьму, показал на нее пальцем, поднес обе руки к лицу и, растопырив все десять пальцев, чтобы изобразить прутья решетки, осклабившись уставился на Люси.
— Но меня это не касается, не мое это дело, — сказал он и опять принялся пилить.
На другой день он уже поджидал Люси и, как только она появилась, тут же окликнул ее:
— Что, опять гуляете здесь, гражданка?
— Да, гражданин.
— И с дочкой! Это мама твоя, да, гражданочка?
— Сказать да, мамочка? — прошептала маленькая Люси, прижимаясь к матери.
— Да, детка.
— Да, гражданин.
— Ага! Ну, да это не мое дело! Мое дело дрова пилить. Видишь, какая у меня пила! Я называю ее моя гильотиночка. Джиг-джиг-джиг — и голова долой!
Чурка упала, и он швырнул ее в корзину.
— А себя я называю Самсоном дровяной гильотины. А ну-ка, смотри! Джиг-джиг, джиг-джиг — вот и ее голова долой! А теперь малютка: чик-чик, чок-чок! — вот и ее головенка прочь. Вся семейка!
Люси, вздрогнув, отвернулась, когда он, смеясь, швырнул обе чурки в корзину; но как можно было избежать его, когда он работал на том самом месте, куда она приходила стоять. Теперь уже она сама первая здоровалась с ним, стараясь задобрить его, и частенько совала ему деньги на выпивку, которые он охотно принимал.
А его, видно, разбирало любопытство: иногда, глядя на решетку окна и забыв, что он тут рядом, она всем существом своим мысленно переносилась к мужу и потом, вдруг очнувшись, ловила на себе любопытный взгляд, — пильщик стоял, упершись коленом в скамью, и, прервав работу, следил за нею, не сводя глаз. — А меня это не касается, не мое дело! — спохватившись, говорил он и принимался усердно пилить.
В любую погоду, будь то снег или мороз, и в ветреные весенние дни, и в солнечный летний зной, и в ненастную осеннюю пору, и снова в зимнюю стужу — Люси каждый день выстаивала на этом месте два часа н всякий раз, уходя, целовала стену тюрьмы. Мужу не всегда удавалось ее видеть — раз в пять-шесть дней (это она знала от отца), иногда три дня подряд, а иногда он не видел ее неделю-две. Но Люси достаточно было знать, что он может увидеть ее и видит иногда, и если бы ради этого надо было стоять здесь с утра до вечера, она ходила бы сюда дежурить день за днем.
Так прошел год и больше, наступил декабрь, и хотя ничто не изменилось и по-прежнему продолжал свирепствовать террор, отец Люси не падал духом и не сомневался в благополучном исходе. Как-то раз в мягкий снежный день Люси в обычное время пришла на свой заветный угол. Был какой-то праздник, и на улицах шло буйное веселье. Люси по дороге видела, что на многих домах водрузили пики с развевающимися на них красными колпаками и трехцветными лентами; кое-где на фронтонах красовались огромные надписи (их теперь тоже делали трехцветными буквами): Республика Единая, Неделимая — Свобода, Равенство, Братство или Смерть.