Угрюм-река | Страница: 48

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Не виноват... петух виноват! – прохрипел Петр Данилыч.

– Отец, не будем говорить.

Верхушки берез были в инее. Розовели. С утренним хлопотливым криком веселые галки пронеслись.


Разговевшись, спали до полден. Ибрагим сидел в своей каморке, икал. Он объелся пасхой с куличом. Творожная пасха была его собственного изобретения. Чего-чего он только в нее не вбухал: черкеса мутило.

Когда в людскую вошел Прохор, Илья Сохатых охорашивался перед кривым зеркалом.

– К ней? – ядовито спросил Прохор.

– Так точно, Прохор Петрович, к ним-с. – Он захихикал по-козлиному, надел плюшевую шляпу. – До приятного! Визави-с! – и, пристукивая тросточкой, удалился.

– Ибрагим, – нерешительно сказал Прохор и сел, глубоко вздохнув.

– Знаю, – мрачно ответил Ибрагим.

– Ей-богу, я не виноват... Но только, Ибрагим, люблю... Понимаешь ли...

– Дурак, Прошка!

– Борюсь... Понимаю, что нехорошо.

– Тэбе Куприян брать нада, Нина... Дело делать... А эта – тьфу!

– Просто голова мутится, грязь. И противно и сладко, понимаешь. И мамашу жаль...

– Думал, джигит Прошка... О! К свиньям... Баба вэртит туда-сюда... Ишак, мальчишка! Боле ничего нэ скажу. Цх!

Прохор ушел огорченный.

«К черту! Что же это, на самом деле?.. К черту!» – говорил он сам себе, но за словами была пустота и красный в голове туман.


Избушка Вахрамеюшки как собачья конура; он валялся на соломе, охал.

В углу плакала старуха.

– Ну как? – спросил Прохор и, поискав – куда сесть, опустился на опрокинутую кадушку.

– Для праздничка... похристосовалась ловко, окаянная... пущенка-то... – шамкал дед. – Умру...

Вскоре пришел фельдшер, осмотрел.

– Поставьте на ноги старика, – сказал Прохор, – сотни рублей не пожалею.

– Трудно, – ответил тот. – Два ребра сломаны.

– Ой, умру, умру!..

Старуха завыла пуще, у Прохора затрясся подбородок, он ухватил бабку за плечи, нагнулся к уху.

– Бабушка, – и голос его задрожал, – ведь я и сам не виноват. Ну что ж, несчастье стряслось... Вот на, бабушка, пока. – Он положил ей в колени горсть серебра и вышел.

XIII

День был ясен, праздничен.

Прохор с Шапошниковым пошли к тайге. Выбрали обдутый ветром мшистый взлобок, развели костер, варили чай.

– Что же вы, Прохор, от сладости из дому ушли? Наверно, у вас – море разливанное...

– Так, тяжело стало... Я очень природу люблю... Весна.

Весна шла с неба. Солнце сбросило с себя ледяную кору и зажгло на своих гранях пламенные костры. Земля раскинулась во весь свой рост, подставила грудь солнцу и недвижимо ожидала часа своего, как под саваном заживо погребенный. Восстань, земля, проснись! Все жарче, все горячее костры; вот уж истлел кой-где белый саван, и солнце, как золотым плугом, не спеша, но упорно роет лучами снег. Еще немного – и потекут ручьи, еще-еще немного – пройдут реки, примчатся с крылатого юга птицы, последние клочья зимних косм схоронятся в глубокие овраги и там подохнут от солнцевых зорких глаз.

– Весна – вещь хорошая, – сказал Шапошников, закуривая от огонька трубку.

Весь простор заголубел. Нарядное село куталось в весенних испарениях, как в бане молодица, только крест над туманами сиял, а поверх туманов легко и весело летал во все концы праздничный трезвон.

– Ваша жизнь как весна, – сказал Шапошников.

– Я совсем не знаю жизни... Я ничего не знаю, а надо начинать. Научите.

Прохор стоял, скрестив на груди руки и обратив к селу задумчивое, грустное лицо.

Шапошников раскуделил бороду и покрутил в воздухе рукой, как бы раскачиваясь к длинной речи.

– Жизнь, – начал он, – то есть весь комплекс видимой и невидимой природы, явлений, свойств...

– Вот вы всегда мудро очень, мне и не понять...


В комнату вошла Анфиса, поискала глазами кого надо сердцу, не нашла и в нерешительности остановилась у дверей. Разговор враз смолк. «Про меня», – подумала Анфиса.

Марья Кирилловна протянула от самовара мужу налитый стакан. Пристав с женой переглянулись, отец Ипат уткнулся носом в тарелку с ветчиной.

– С светлым праздником, – сказала в пустоту Анфиса и собиралась незаметно ускользнуть, но в это время, глотнув двенадцатую рюмку коньяку, быстро поднялся Петр Данилыч и, улыбаясь и потирая руки, на цыпочках благопристойно – к ней.

– Не удалось нам в храме-то... Анфиса Петровна... Ну, Христос воскрес... – Он сразу скривил рот и звонко ударил Анфису в щеку.

Все ахнули, Анфиса молча выбежала вон.

– Я тебе покажу, как мальчишку с толков сбивать! – гремело вслед.

Марья Кирилловна крестилась, радостные слезы потекли.


– Я не желаю бедняком быть... Это ерунда! Я буду богатым. Я хочу быть богатым. И вы мне не говорите ерунды, – с жаром возразил Прохор. – Вот, ешьте сыр...

Шапошников немножко подумал, ухмыльнулся в бороду.

– А что ж, – сказал он, прихлебывая сладкий чай. – Есть и среди купцов люди. Но редко. Это феномен. Теленок о двух головах. Например, Гончаров под Калугой, фабрикант. Его многие уважают. Рабочие у него в прибыли участвуют, и вообще...

– Гончаров под Калугой? – Прохор записал.

– Или, например, Шахов... Тоже оригинал, типус. Закатится в Монте-Карло, в рулетку сорвет добрый куш. Ну, дает. Нашим организациям помогал... Впрочем, потом оказался шулером.

– Я не знаю, каким я буду; думаю, что не худым буду человеком я... Без вашего социализма, а просто так.

– Ну что ж, – вздохнув, сказал Шапошников и с интересом поглядел в горящие глаза юноши. – Значит, выходит, мы с вами идейные враги. Идейные. Но это не значит, что мы вообще враги. Мы можем быть самыми близкими друзьями.

Прохор швырнул в белку шишкой и сказал, улыбаясь:

– Я, Шапошников, люблю с врагами жить. Веселей как-то... Кровь лучше полируется. – Он схватил Шапошникова за плечи и с хохотом положил его на лопатки. – Давайте бороться. Ну!

– Не умею, – сказал Шапошников. – Фу! – встал и отряхнулся. – Вы – юноша, а говорите, как зрелый человек... Эх, при других обстоятельствах из вас бы толк был.

Белка опять заскакала по сучкам. От прогретого солнцем сосняка шел смолистый дух. Солнце снижалось.

– Обстоятельства – плевок! – крикнул Прохор, с разбегу перепрыгивая через костер. – Ежели есть сила – обстоятельства покорятся.

– В жизни все надо преодолеть, – подумав и крепко зажмурившись, проговорил Шапошников, – а прежде всего – себя.