Угрюм-река | Страница: 64

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Пристав же в это время, сказавшись толстой, сварливой жене своей, что идет навести ревизию политическим ссыльным, направился к отцу Ипату. Тот собрался спать, сидел пред маленьким зеркалом в одном белье и растирал вазелином распухший нос.

Анфиса тоже сидела у себя пред зеркалом, кушала шоколадки и красовалась, примеряя соломенную шляпу с лентами.

– Это кто ж тебе шляпу? И конфеты! Эге, точь-в-точь, как у меня. Пристав? – поздоровавшись, спросил Петр Данилыч.

– Да, пристав.

Петр Данилыч сел и забарабанил в стол пальцами.


... – А я вас, отец Ипат, осмелился побеспокоить по важному делу, – сказал пристав, здороваясь со священником, и покрутил молодецкие усы. – Дело у меня сердечное...

– Да я фельдшер, что ли? Валерьянки у меня, Федор Степаныч, нету. Хе-хе-хе... Извини, что я в подштанниках.

– Я человек военный, – сказал пристав, ласково оглаживая эфес шашки, – и хочу начистоту. Помогите мне развод провести.

– Развод? Какой развод? Кто?! – изумился отец Ипат и уронил банку с вазелином.

– Я. С своей женой.

Отец Ипат выпучил на пристава свои узенькие глазки и застыл.


... – Дак пристав? – спросил мрачно Петр Данилыч.

– Да, да, да, – задакала Анфиса.

Он сорвал с Анфисы шляпу и бросил на пол.

– Это что ж такое?.. Петр Данилыч... Значит, я не вольна себе?


... – Ты?! С своей женой? – наконец протянул отец Ипат.

– Да, да, да, – задакал и пристав, виляя взглядом и выпячивая свою наваченную грудь. – Представьте, схожу с ума, представьте, Анфиса Петровна – вопрос жизни и смерти для меня...

Отец Ипат вскочил, ударил себя по ляжкам и захохотал:

– Ах вы, оглашенные! Ах вы, куролесы!.. Епитимью, строжайшую епитимью на вас на всех! – Нося жирный свой живот, он стал бегать босиком по комнате. – То один, то другой, то третий. Ха-ха-ха! Ну, допустим, разведу вас... Извини, что я в подштанниках... Вас два десятка, а она одна... Ведь вы перестреляетесь... Дураки вы этакие, извини, Федор Степаныч... Право, ну...

– Кто же еще?

– Кто, кто?.. Да скоро из столицы будут приезжать. Вот кто... А вот я гляжу-гляжу, да и сам расстригусь и тоже – к Меликтрисе: полюби!.. – Отец Ипат опять ударил себя по широким ляжкам и захохотал.

Потом началась попойка.


...– Я все для тебя сделаю, хозяйкой будешь в доме, – говорил размякший Петр Данилыч. – Поп обещался развод в консистории обмозговать. А нет – доведу жену до того, что в монастырь уйдет.

Пили они наливку из облепихи-ягоды. Жарко! У Анфисы кофточка расстегнута. Петр Данилыч блаженно жмурится, как кот, целует Анфису в лен густых волос, в обнаженное плечо. Но Анфиса холодна, и сердце ее неприступно.

– Я бы всем отдала на посмотрение красоту свою. Пусть всяк любуется. Меня нешто убывает от этого. А душа рада. Вот приласкаю какого-нибудь последнего горемыку, что заживо в петлю лез, – глядишь, и ожил. Значит, и греха в этом нету. Был бы грех, душу червяк тогда грыз бы. У меня же на душе спокой. Ничьей полюбовницей, Петя, не была я, а твоей и подавно не буду.

– Я женой предлагаю... Дурочка!..

– Какая я жена для тебя? Ты крепок, да уж стар. Если женишься, я и тогда красоту свою буду другим раздавать, как царица нищим – золото. Заскучает черкес твой – приласкаю, сопьется с панталыку сопливый мужик – и его своей красотой покорю...

– Ты пьяная совсем.

– Тот – мой муж, кто всю меня в полон заберет, чтоб ни кровиночки больше не осталось никому, вся чтобы его была. И такой сокол есть. Хоть и навострил крылья в сторону, а чую, на мое гнездо вернется... А не захочет, прикажу!

– Анфиска! Кому ты говоришь это?!

– Тебе, Петенька, тебе...

Он злобно сорвался с места, ударом ноги отбросил табурет, кинулся к Анфисе.

– Бревно я или человек?! Убью!! – Он задыхался, хрипел, был страшен.

Анфиса быстро в сторону, по-холодному засмеялась, погрозила пальцем.

– А кинжальчик-то мой помнишь, Петя? Моли Бога, что тогда остался жив. Спасибо китайскому доктору, знатный яд, чуть ткну – и не вздохнешь. Вот он, кинжальчик-то. – И в ее вертучей руке заиграл-заблестел кривой клинок.


...Пристав вылез от священника – хоть выжми и, пошатываясь, долго тыкался в темной улице. Под ним колыхалось и подскакивало сто дорог, а чертовы ноги перепрыгивали с одной на другую. Крайняя дорога вдруг вздыбилась верстой и хлестнула его в лоб. Лбу стало холодно и больно.

– А, голубчик!.. Вот где ты валяешься?! – прозвучал над ним голос.

«Это супруга», – подумал пристав.


...А к отцу Ипату вошел Ибрагим. Он держал под мышкой зарезанного гуся и крестился на широкий с образами кивот, где теплилась большая лампада. Отец Ипат сидя спал, уткнувшись лбом в столешницу.

– Кха! – кашлянул черкес. Отец Ипат почмокал губами, захрапел. Черкес кашлянул погромче. Храп. Черкес крикнул:

– Эй! – и топнул.

Отец Ипат приподнял охмелевшую голову, открыл рот. Ибрагим усердно закрестился опять и сказал, протягивая гуся:

– Вот, батька, отец поп, на. Макаться хочу, вера хочу крестить... Варвара хочу свадьбу править.

– Развод?! – подпрыгнул вместе с креслом поп и вновь сел. – Развод?! К черту, к дьяволу!.. Не хочу развод...

– Мой вода мырять, вера святой... Крести дэлай. Мухаметан я... Мусульман.

Отец Ипат схватил за шею гуся и, крутя им, гнал черкеса вон:

– Ступай, ступай! Какие по ночам разводы. Соблазн. Архиерею донесу...

– Ишак, батька, больше ничего! – кричал черкес, спускаясь с высокой лестницы.

Пьяный отец Ипат по-собачьи обнюхал гуся, сказал:

– Зело борзо, – бросил его в угол и рядом с ним улегся спать.


Крутым серпом стоял в высоком небе месяц. Он был виден отовсюду. Прохор с Ниной тоже любовались им, врезаясь в горы Урала. Гремучие колеса скороговоркой тараторят в ночной тиши, медная глотка по-озорному перекликается с горами. Поезд в беге виснет, как лунатик, над мрачными обрывами, по карнизу скал, вот-вот сорвется. Нине жутко – ушла в вагон.

Прохор взглянул на месяц: «А что-то там у нас, в Медведеве?»

В Медведеве в этот самый миг хлестала пристава по щекам жена, Шапошникову снилась красавица Анфиса.

VII

Размолвка между Ниной и Прохором уладилась лишь на Урале. Прохор осунулся, был мрачен. Яков Назарыч терял в догадках голову, выпытывал Нину, та молчала.

«Да, да», – рассуждал сам с собой Яков Назарыч и в Екатеринбурге так с горя набуфетился, что в вагон самостоятельно идти не мог – втащили на руках.