Даже на нашей скучной планете есть много мест получше, чем холмы Мальборо, когда там дует сильный ветер. А если вы сюда еще прибавите пасмурный зимний вечер, грязную мокрую дорогу и проливной дождь да еще испытаете их действие на собственной персоне, вы оцените глубокий смысл этого замечания. Ветер дул не в лицо и не в спину, – хотя и это не особенно приятно, – а как раз поперек дороги, так что дождь лил струями, косыми, как линейки, которые проводят в школьных тетрадках, чтобы мальчики хорошо писали косым почерком. На секунду ветер стихал, и путник начинал обольщаться надеждой, что ураган, истощив запас злости, прилег на отдых, как вдруг ууу! – вдали раздавался вой и свист, и ветер мчался над вершинами холмов, рыскал по равнине и, напрягая все силы по мере своего приближения, в бурном порыве обрушивался на лошадь и человека, забивал им в уши острые струи дождя и пронизывал до костей своим холодным, сырым дыханием. Покинув их, он уносился далеко-далеко, с оглушительным ревом, словно высмеивая их слабость и упиваясь сознанием своей силы и могущества.
Гнедая кобыла, опустив уши, шлепала по воде и по грязи, изредка потряхивая головой, точно она возмущалась этим неджентльменским поведением стихий, однако не замедляла шага, пока порыв ветра, своим бешенством превосходивший все прежние атаки, не заставил ее вдруг остановиться и твердо упереться всеми четырьмя ногами в землю, чтобы ее не сдуло ветром. И это счастье, что она так поступила, ибо злая кобыла была такой легкой, двуколка была такой легкой да и Том Смарт был такого легкого веса, что, если бы ветер сдул ее, им всем вместе неизбежно пришлось бы катиться и катиться, пока они не достигнут края земли или ветер не стихнет; и в том и в другом случае весьма вероятно, что злая кобыла, двуколка цвета глины, с красными колесами, и Том Смарт оказались бы в дальнейшем непригодными к работе.
– Черт бы побрал мои штрипки и баки! – говорит Том Смарт (у Тома была прескверная привычка ругаться). – Черт бы побрал мои штрипки и баки, – говорит Том, – если кому-нибудь эта погода приятна, черт бы ее поддувал!
Вероятно, вы меня спросите, почему Том Смарт, которого и так уже чуть было не сдуло, изъявил желание еще раз подвергнуться той же процедуре. На это я ответить не могу, знаю только, что так выразился Том Смарт, – по крайней мере дяде моему он всегда рассказывал, что выразился точь-в-точь так, стало быть, так оно есть.
– Черт бы ее поддувал! – говорит Том Смарт, и кобыла заржала, как будто и она была точно такого же мнения.
– Бодрей, старушка! – сказал Том, поглаживая кнутом шею гнедой кобылы.
– Так мы далеко не уедем в такую погодку. Только бы нам до какого-нибудь дома добраться, там мы и остановимся, а потому, чем быстрее ты пойдешь, тем скорее это кончится. Ну-ну, старушка, поживей... поживей!
Умела ли злая кобыла, хорошо знавшая голос Тома, угадывать его мысли по интонации, или она убедилась, что стоять на месте холоднее, чем двигаться, на это я, конечно, не могу ответить. Но вот что мне известно: не успел Том выговорить последнее слово, как она навострила уши и понеслась с такой быстротой и помчала двуколку цвета глины с таким грохотом, что, казалось, красные спицы колес все до единой разлетятся по траве, покрывавшей холмы Мальборо; и даже Том – уж на что был кучер! – не мог ее остановить или придержать, пока она по собственному желанию не остановилась перед гостиницей, справа от дороги, на расстоянии около четверти мили от того места, где кончаются холмы.
Том бросил вожжи конюху, сунул кнут в козлы и быстро окинул взглядом верхние окна дома. Это был своеобразный старый дом, сложенный из каких-то камней, между которыми были вставлены перекрещивавшиеся балки, с выступавшими фронтонами над окнами, с низкой дверью под темным навесом и с двумя крутыми ступенями, ведущими вниз, вместо той полдюжины низких ступенек, которые в домах нового фасона ведут вверх. Впрочем, дом казался уютным: в окно буфетной был виден яркий приветливый свет, блестящая полоса которого пересекала дорогу и освещала даже живую изгородь по другую сторону ее; в окне напротив виднелся красный мерцающий свет, который то угасал, то вспыхивал ярко, пробираясь сквозь спущенные занавески и свидетельствуя о том, что в камине пылает огонь. От глаз опытного путешественника не ускользнули эти мелочи, и Том выскочил из двуколки с быстротой, на какую только были способны его окоченевшие ноги, и вошел в дом.
Пяти минут не прошло, как он уже расположился в комнате напротив буфетной – в той самой комнате, где воображение еще раньше нарисовало ему пылающий камин, – и сидел перед подлинным, осязаемым буйным огнем, в который был брошен чуть ли не бушель угля и такое количество хвороста, что его хватило бы на несколько приличных кустов крыжовника, – хвороста, нагроможденного чуть ли не до каминной трубы, где огонь гудел и трещал так, что от одних звуков должно было согреться сердце у всякого разумного человека. Было очень уютно, но это еще не все: кокетливо одетая девушка с блестящими глазками и изящными ножками покрывала стол очень чистой белой скатертью; а так как Том сидел, положив ноги в туфлях на каминную решетку, спиною к открытой двери, он видел в зеркале над камином чарующую перспективу буфетной, где в самом соблазнительном и аппетитном порядке стояли на полках ряды зеленых бутылок с золотыми ярлыками, банок с пикулями и вареньем, сыров, вареных окороков и ростбифов. Это также было уютно, но и это еще не все: в буфетной за самым изящным столиком, придвинутым к самому яркому камельку, пила чай полная и красивая вдовушка лет сорока восьми или в этом роде, с лицом таким же уютным, как буфетная, – несомненно хозяйка заведения и верховная правительница всех этих приятных владений. Однако только темное пятно портило очаровательную картину, и этим пятном был рослый мужчина очень рослый, в коричневом сюртуке с блестящими узорчатыми металлическими пуговицами, мужчина с черными баками и черными волнистыми волосами, распивавший чай вместе с вдовою и, как всякий мало-мальски проницательный наблюдатель мог догадаться, довольно успешно склонявший вдову перестать быть вдовою и даровать ему право усесться в буфетной на весь остаток его земного бытия.
Том Смарт отнюдь не отличался раздражительным или завистливым нравом, но бог весть почему этот рослый мужчина в коричневом сюртуке с блестящими узорчатыми металлическими пуговицами взбудоражил тот небольшой запас желчи, какой входил в его состав, и привел Тома Смарта в крайнее негодование, в особенности когда он со своего места перед зеркалом время от времени замечал, что между рослым мужчиною и вдовою совершается обмен фамильярными любезностями, позволявшими предполагать, что расположение вдовы к нему отличается такими же размерами, как и его рост. Том любил горячий пунш – я даже могу сказать, что он очень любил горячий пунш, – и вот, позаботившись о том, чтобы норовистая кобыла получила хороший корм и стойло, и оказав честь превосходному маленькому обеду, который вдова подала ему собственноручно, Том потребовал стакан пунша для пробы. Ну, а если было что-нибудь во всей области кулинарного искусства, что вдова умела приготовлять лучше всего прочего, то это был именно названный напиток; первый стакан так пришелся по вкусу Тому Смарту, что он, не теряя времени, потребовал второй. Горячий пунш – приятный напиток, джентльмены, весьма приятный напиток при любых обстоятельствах, а в этой уютной старой гостиной, перед огнем, гудевшим в камине, когда ветер снаружи дул с такой силой, что трещали балки старого дома, Том Смарт нашел его поистине восхитительным. Он потребовал еще стакан, а затем еще, – кто его знает, не потребовал ли он после этого еще один, – но чем больше он пил горячего пунша, тем больше думал о рослом мужчине.