Торжество похорон | Страница: 70

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Оставь это.

Эрик произнес это спокойнее, мягче, но его слова прозвучали, как рык, донесшийся из самого потаенного, самого таинственного уголка леса. Рука осталась там же, мешая Ритону продолжить стрельбу.

— Не… — Эрик замешкался, подбирая слово. — Не… теперь.

Рука Ритона стала безвольной, а пальцы Эрика показались ему дружественными. Мягко другой рукой немец взял автомат и поставил около себя. Он не выпустил руку Ритона, напротив, его пожатие стало жарче. Затем притянул к себе голову мальчугана. Поцеловал.

— Встать…

В звучании слова была сухость приказа, но Ритон уже притерпелся к манерам Эрика. Он поднялся. Опершись спиной о кирпичный выступ и глядя на настороженный Париж, Эрик вошел в Ритона. Их штаны упали на пятки, и ременные пряжки позванивали при каждом движении. Эта группа выглядела устойчиво, прижавшись к стене, та охраняла их, давала силу и поддержку. Если бы кто-то посмотрел на стоящих мужчин, один из которых, целуя другого, проталкивал свой штырь меж его ног, он бы счел это самим воплощением любострастия. Уста в уста, грудь в грудь, с переплетенными коленями они сплелись в опьянении, проистекавшем из них самих, в своего рода овале, защищенном от какого бы то ни было света, но образуя собой ростральную фигуру, смотрящую в ночь, словно в будущее: слабейший укрылся в тени сильнейшего и четыре глаза, впившись вдаль, испускали в бесконечность всесокрушающий луч своей любви. Это был горельеф, изваянный тьмой на кирпичной стене, когтистый зверь с какого-то герба, священное изображение на щите, из-за которого бдительно глядели глаза других немцев. Эрик и Ритон любили не друг друга, они отлетали прочь и парили над миром, противостоя этому миру во всепобедительном жесте. Именно так в своей берлинской комнатке Гитлер, согнувшись дугой, колотя животом по спине преображаемого подростка, тыкаясь в его колени своими, проецировал его в униженный мир. Красота мгновения наполнила грустью Эрика, и напряжение спало. Ритон почувствовал это и мягко высвободил зад. Эрик еще сильнее сжал его в объятьях, но уже с все возрастающим упрямством — усталость брала свое. Он мысленно брел вспять по своей жизни, возвращался в молодость, в первые загулы с палачом, к его рукам, равно ловко державшим топор, расстегивающим ширинку, выхватывавшим штырь, к той минуте, когда Эрик, подняв испуганные глаза к звериному взгляду самца, так мило проговорил:

— Не сердитесь, если у меня плохо получится, но это впервые.

Прислонив его к дереву, палач поставил его прямо перед собой, вставил штырь меж его ляжек и сумел прободать его таким манером. Руки Ритона обхватили лохматую голову Эрика, сжали знаменитую мощную шею, и она склонилась. Голова Эрика наконец оказалась вровень с бледным лицом, в котором все было зовом любви, агонизирующей многоголосой мольбой. Руки Ритона задрожали, обнимая обхваченную голову, словно корзинка нежности и роз, детских платьиц и кружев, и губы мальчика прошептали на ухо полуобнаженному воину:

— Возьми меня, теперь можно. Вернись туда, там твое место. Это наш час, дорогой мой!

Воспоминание о палаче, пронзив всю его плоть, побудило Эрика к большей человечности по отношению к этому ребенку, но у него опять встало. Вот только хмель, как на грех, рассеялся. Отвратительное, но жесткое лицо, литая стать, железная мускулатура палача, представ перед его умственным взором, должны были бы сделать его свободнее, и тогда он мог бы вновь распялить мальчишку, побить, помучить его, чтобы удостовериться в собственном превосходстве силы, а потом выместить на нем же раздражение, когда поймет, что оказался слабее, — или оставаться униженным воспоминанием об уже угаснувшем стыде и закончить свою работу более нежными движениями в своего рода братском отчаянии. Ритон, удивленный этим отливом любви, захотел прикоснуться языком к его языку, но Эрик вдруг поднял голову, больно стукнув его подбородком между бровей, и одновременно обхватил его за спину, резко придвинул к себе, и его полено, ставшее как никогда твердым, прошло вглубь до упора.

— Ах, дорогой, что это ты!..

Ритон хотел прошептать несколько слов нежнейшего упрека, но мощь прободения вернула ему, во всплеске любви, то умонастроение, с каким великие сладострастники никогда не расстаются. Он почти плача взмолился:

— Ты меня не доконаешь! Не доконаешь, нет! Не проткнешь насквозь, — и тут же одним прыжком еще глубже насадил себя на кол. — Einmal, еще!..

Запрокинув голову, я подмечал вгоняющее в тоску сиротство и красоту трубы, одиноко выдававшейся на фоне звездного неба, словно мыс в море. Она — и тот воображаемый мыс, — казалось мне, сознавали свою красоту, и это ввергало их в отчаяние. Весь член прошел внутрь, и зад Ритона ткнулся в теплый живот Эрика. Это стало великим счастьем и для того, и для другого и немалым смятением, ибо великое счастье уже было достигнуто. Так на огромных качелях в виде закрытой клетки двое парнишек на ярмарке сопрягают свои усилия. Клетка поднимается все выше, каждый раз она, раскачиваясь, приобретает все большую амплитуду. А когда она достигает зенита, описав полный полукруг, то, прежде чем упасть, замкнув совершенную кривую, на секунду-две замирает, колеблясь. В эти мгновения парни стоят вниз головой, и их головы соприкасаются, рты целуют друг друга, а колени переплетаются. Под ними земля лежит шиворот-навыворот. Когда Ритон почувствовал, что штырь солдата возвратился в его чрево и пригвоздил его, он сделался еще нежнее, он прошептал, моля:

— Послушай, ну же, послушай, попробуй, ты ведь можешь войти целиком!

Для Эрика эта фраза стала крылатой песней. Он ответил столь же прекрасной фразой, хотя и произнесенной так же глухо. А тот:

— Да, ты прав, ну, постарайся.

И вдруг тело Эрика слегка изогнулось.

Когда могилку служанкиной девочки засыпали, катафалк выехал с кладбища. Мальчики из церковного хора укрылись среди памятников. Смеясь, они перелезали через кованые ограды, вырвав несколько петель из кружев на своих стихарях. И вдруг, остановившись один подле другого, заглянули друг другу в глаза. Секунду они так простояли неподвижно, а потом разразились смехом и, раскрасневшиеся, рухнули вповалку на траву, под кипарисы, где перекручивались вьющиеся розы, которые за их лепестки называют в народе «лоскутными». Тот, что помоложе, высвободился из объятий второго, взъерошившего его волосы, сиганул к кладбищенской стене и взобрался на нее. На дороге, вдалеке пустой катафалк пробирался к своему гаражу. Парнишка поглядел назад, приложил руку к глазам козырьком, и то, что он увидел, сдуло его со стены. Его дружок стоял голый, мускулистый под распахнутой сутаной и онанировал. Я приблизился, растянулся подле Эрика. На наши головы посыпался дождь лепестков с роз, обвитых вокруг кипариса. Под этим ливнем остались только две крепкие руки, орудовавшие в той позе, которую моряки называют «железной лапой». Он заставил Ритона не двигаться, чтобы ничто не отвлекало его в этой молчаливой неподвижности от осознания, что им овладели навсегда. Из Эрикова члена, вошедшего в «медный глаз», могли появиться на свет только белые розы. Они и выходили, долго, при каждой пульсации, быстрой, но ритмичной, такие же округлые и тяжелые, как кольца дыма изо рта, сложенного курьей гузкой. Ритон чувствовал, что они поднимались по нему, но более быстрым путем, чем по кишкам, и попадали в грудь, где их аромат расслаивался полотнищами, и его рот наполнился им. Теперь, когда Ритон мертв, убит французом, если вскрыть его грудь, можно, наверное, обнаружить запутавшиеся в альвеолах легочной ткани несколько таких роз, еще не вполне успевших засохнуть? Эрик вдруг содрогнулся, и его большое золотистое тело осело на побежденное тело Ритона. Они застыли на секунду, ошарашенные происшедшим, Эрик, с животом, пораненным Ритоновым штырем, который все еще стоял, потому что не успел получить удовлетворения, но от этого был еще крепче, исполнившись счастья от вида Эрика, растаявшего от радости. Эрик отодвинулся. Он взял в руку рыбку парнишки и, не выпуская, растянулся рядом с ним.