Богоматерь цветов | Страница: 43

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

- Мы не бузим, дурашка. Смотри. Он показал, забрав в горсть, шишку под трепещущей тканью.

- Это всерьез, - сказал он, рассмеявшись.

Горги отпустил Нотр-Дама. Он начищал свои ботинки. Они выпили чаю. Никогда прежде Дивина не думала, что станет завидовать внешности Нотр-Дам-де-Флера. Однако есть все основания считать, что эта зависть жила тайно, скрыто. Вспомним лишь пару фактов: отказ Дивины дать Нотр-Даму свою тушь для ресниц; ее радость (быстро скрытая) в тот момент, когда она впервые и с ужасом почувствовала зловонное дыхание, исходящее из его рта. И, сама не отдавая себе отчета, она приколола к стене, среди прочих, самую неудачную фотографию Нотр-Дама. На этот раз зависть к его внешности (известно, насколько она горька) стала ей очевидна. Она замыслила и мысленно осуществила планы ужасной мести. Она царапала, рвала, рассекала, кромсала, обдирала, поливала кислотой. "Чтоб он стал чудовищным калекой", - думала она. Вытирая чашки, она жестоко расправлялась с ним. Бросив полотенце, она вновь становилась чиста, но все равно возвращалась к смертным с рассчитанной постепенностью. Это налагало отпечаток на ее действия. Мстя сопернику-педерасту, Дивина, несомненно, преуспела бы в чуде мученичества святого Себастьяна. Она выпустила бы несколько стрел, - но с той присущей ей грацией, с какой она говорила: "Я стреляю в тебя глазками" или даже "Я запускаю в тебя автобусом". Несколько единичных стрел. Потом залп. Обрисовала бы стрелами контуры девчонки. Заключила бы ее в клетку из стрел и, в конце концов, пригвоздила бы ее намертво. Она хотела использовать этот метод против Нотр-Дама. Но такое должно исполняться на публике. Если Нотр-Дам мог позволить все что угодно в мансарде, то не снес бы насмешки в присутствии своих приятелей. Он был обидчив. Стрелы Дивины наткнулись на гранит. Она искала ссор и, естественно, нашла их. Однажды она застала его на месте преступления худшего, чем эгоизм. Они были в мансарде. Дивина еще не вставала. Накануне Нотр-Дам купил пачку "Кравен". Проснувшись, он поискал пачку: в ней оставались только две сигареты. Одну он протянул Горги, вторую оставил себе и прикурил. Дивина не спала, но не открывала глаз, притворяясь спящей. "Посмотрим, что они будут делать", - подумала она. Лгунья прекрасно знала, что это было предлогом, который послужит ей, чтобы не показаться задетой, если при распределении про нее забудут, и который позволит ей сохранить достоинство. Ее шокировала любая мелочь: она, в молодости обладавшая наглостью, от которой содрогались бармены, краснела - и чувствовала, что краснеет - из-за сущего пустяка, напоминавшего, самой хрупкостью символа, те состояния, в которых она действительно могла почувствовать себя униженной. Легкое потрясение -и чем легче, тем ужаснее отбрасывало ее во времена нищеты. Удивительно, что с возрастом чувствительность Дивины возрастала, тогда как принято считать, что с течением жизни кожа грубеет. Ей в самом деле больше не стыдно было быть пидовкой, торгующей собой. В случае надобности она гордилась бы тем, что она - та самая пидовка, в девять отверстий которой вытекает сперма. Оскорбления женщин и мужчин тоже были ей безразличны. (До каких пор?) Но она потеряла контроль над собой, густо покраснела и, чтобы прийти в себя, чуть было не устроила скандал. Она цеплялась за свое достоинство. Закрыв глаза, она представляла, как Сек и Нотр-Дам корчат гримасы, извиняясь за то, что не учли ее, когда Нотр-Дам имел неосторожность вслух высказать это соображение (которое привело в отчаяние Дивину, скрывшуюся в темной норе закрытых глаз), соображение, которое подчеркивало и доказывало, что произошел долгий и сложный обмен знаками по ее поводу: "Здесь только две сигареты". Она это хорошо знала. Она услышала, как чиркнула спичка. "Все-таки они не собирались делить одну на двоих". И ответила себе: "Ну да, он должен был поделиться (он - это Нотр-Дам) или даже не брать сигарету себе, а оставить ее мне". С этой сцены начался период, когда она стала отказываться от того, что ей предлагали Сек и Нотр-Дам. Однажды Нотр-Дам притащил коробку конфет. Вот сцена. Нотр-Дам -Дивине:

- Хочешь конфетку? (Дивина заметила, что он уже закрывал коробку. Она сказала:

- Нет, спасибо.

Через несколько секунд Дивина добавила:

- Ты ничего не даешь от чистого сердца.

- Нет, я от сердца; если бы я не хотел, я бы не предлагал. Я никогда не предлагаю дважды, если не хочу.

Дивина подумала с еще большим стыдом:

"Никогда и ничего он не предлагал мне дважды". Теперь она стала выходить из дома только одна. Эта привычка имела лишь одно следствие: еще более тесное сближение негра и убийцы. Следующей была фаза бурных упреков. Дивина больше не могла сдерживать себя. Гнев, словно скорость, придавал ее уму обостренную ясность. Она во всем находила умысел. Или, может, Нотр-Дам подчинялся, сам того не зная, игре, которую она заказывала и вела ее к одиночеству и, еще дальше, к отчаянию? Она поносила Нотр-Дама на чем свет стоит. Он был скрытен, как глупцы, не умеющие лгать. Пойманный в ловушку, он иногда краснел, его лицо вытягивалось в буквальном смысле слова, потому что складки у рта напрягали его и тянули вниз. Он выглядел жалким. Он не знал, что ответить, и мог только улыбаться. Эта улыбка, при всей ее неестественности, расправляла его черты, поднимала настроение. В каком-то смысле можно сказать, что он проходил, раздираясь, как солнечный луч сквозь терновник, сквозь куст ругательств, но, выходя из них, умел показаться невредимым, даже без единой царапины. Тогда Дивина, разъяренная, стала преследовать его своими колкостями. Она становилась безжалостной, какой умела быть, когда преследовала. В конечном счете ее стрелы причиняли мало вреда Нотр-Даму - мы сказали, почему, - и если иногда, находя более уязвимое место, острие входило в него, то Дивина загоняла стрелу до самого оперения, которое она покрывала заживляющим бальзамом. В то же время она опасалась ярости раненого Нотр-Дама и упрекала себя в том, что выказала слишком много горечи, так как думала, (впрочем, напрасно), что Нотр-Дам будет этому рад. К каждому своему отравленному замечанию она добавляла мягкого целебного средства. Поскольку Нотр-Дама всегда занимало только добро, которого ему желали - потому он и слыл доверчивым и беззлобным, - или, может быть, еще из-за того, что, ухватывая лишь окончание каждой фразы, он судил по этому окончанию и Думал, что оно венчало длинный комплимент. Нотр-Дам словно зачаровывал усилия, которые прилагала Дивина, чтобы поиздеваться над ним, но, сам того не подозревая, он оказывался пронзен вредоносными стрелами. Нотр-Дам был счастлив, вопреки Дивине и благодаря ей. Когда однажды он сделал это унизительное признание (что его обобрал и бросил Маркетти), Дивина держала руку Нотр-Дам-де-Флера. Хотя она была взволнована до такой степени, что у нее перехватывало горло, она продолжала мило улыбаться, чтобы они оба не растрогались до отчаяния, которое продлилось бы, конечно, лишь несколько минут, но оставило бы в них отпечаток на всю жизнь, и чтобы Нотр-Дам не растворился в этом унижении. Та же сладкая нежность тронула меня до слез, когда:

- Как тебя зовут? - спросил меня метрдотель.

- Жан, и когда он должен был в первый раз позвать меня в контору, он закричал: "Жан!" Так приятно было услышать свое имя. И я почувствовал себя в лоне семьи, вновь обретенной благодаря нежности слуг и хозяев. Сегодня я признаюсь вам: я никогда не ощущал ничего, кроме видимости горячих ласк, нечто вроде глубоко нежного взгляда, который, будучи адресован какому-нибудь красивому молодому существу, стоящему позади меня, проходил сквозь меня и меня потрясал. Горги почти никогда не думал, или скрывал, что думает. Он спокойно прогуливался под выкриками Дивины, заботясь только о своем белье. Однажды все-таки эта близость с Нотр-Дамом, порожденная ревностью Дивины, заставила негра сказать: