Истовик-камень | Страница: 37

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Каттай опустился перед черепом на колени.

– Прости меня, мёртвый, ушедший на Праведные Небеса своей веры. Я пришёл сюда вовсе не затем, чтобы тревожить твои кости. Позволь, я тебе расскажу…

С удивившей его самого ясностью представил себе «Мельсину в огне» и начал говорить. Череп слушал, не перебивая. Каттай только собрался поведать ему о матери и отце, когда с его глаз словно бы начала спадать пелена. Умолкнув на полуслове, он поднялся, осторожно перешагнул разворошённые крысами кости и снял с пояса свой молоток рудознатца. Маленький стальной молоточек на крепкой рукояти из рябины, подарок господина Шаркута. Каттай даже не стал поднимать с пола фонарик – примерился и ударил по большой глыбе, которую некогда вывернули из толщи, но не стали ни колоть, ни пилить, сочтя совершенно пустой.

Молоточек Каттая отбил довольно большой кусок шершавого камня, только годившегося сводить с пяток мозоли. И… в самой середине пористой черноты свежего скола вспыхнул словно бы живой переливчатый глаз. У Каттая перехватило дыхание. Пламя Недр!.. Самое что ни есть настоящее!.. Увидев один раз, его трудно не признать вдругорядь. Даром что попавшийся самоцвет был совсем маленьким и к тому же не огненным, как «Мельсина», а радужно-синим. Куда только подевался весь страх! Каттай принялся крушить податливую породу и наконец выломал кусочек размером с кулак, весь в прожилках и пятнах замечательного опала. Велико было искушение немедля броситься с ним прямо к распорядителю, но мальчик сдержался. Сунул драгоценную находку за пазуху и вернулся в чело забоя, уверенный, что теперь-то «ковёр на стене», устроенный здесь неведомо кем, больше не помешает ему.

Простёртые ладони снова замерли в полувершке от неровностей шершавой породы, изборождённой ударами зубила. Тщетными, отчаянными ударами, нанесёнными в последней попытке что-нибудь обнаружить. Каттай столь явственно ощутил это отчаяние, словно ему довелось испытать его самому.

А между тем Пламя Недр было здесь. Рядом. На расстоянии каких-то пядей. Люди, трудившиеся в забое, потеряли надежду, когда им оставалось буквально ещё одно усилие. Рои, созвездия, россыпи самоцветов простирались далеко в глубину, делаясь по мере удаления всё прекрасней, и там, далеко в толще, Каттай различил дыхание поистине великих камней. Камней, способных затмить и «Мельсину», и не только её…

– Вот видишь, – сказал он черепу, и собственный голос от возбуждения прозвучал незнакомо. – Тебя принесли в жертву зря. Духу этого забоя ещё не ко времени была твоя кровь…

Говоря так, он не переставал слушать недра… и его тайного слуха внезапно достиг ещё один голос, вернее, Каттай наконец сумел его вычленить и понять.

Хороня шёпот драгоценных камней, из непроглядной глубины, оттуда, где в самом деле покоились корни гор, невнятно и грозно вещала та же самая Опасность, чьё присутствие он впервые уловил подле Сокровищницы. Голос был огромным и тёмным и вселял дрожь. «НЕ ЛЕЗЬ СЮДА, МАЛЕНЬКИЙ ЧЕЛОВЕК. ОТСТУПИСЬ. А ТО КАК БЫ НЕ ПРИШЛОСЬ ПОЖАЛЕТЬ…»

– Нет, – вслух ответил Каттай и нагнулся за фонариком. – Я не отступлюсь и не пожалею. Это моё Деяние, и я должен его совершить!

Маленькое пламя за перевитым проволокой стеклом безо всякой причины металось и вздрагивало, порываясь угаснуть. Каттай даже подумал, не кончается ли в светильничке масло, – хотя помнил, что, собираясь сюда, заправил его самым тщательным образом… Если бы он в этот миг оглянулся, то вместо своей тени на стене увидел бы чужую. Незнакомая тень была громадна и сгорблена и воздевала руку в отвращающем жесте…

Но Каттай ушёл из забоя не обернувшись. А потом достиг лестницы и помчался вверх по ступенькам так, словно у него за спиной выросли крылья. Господин Шаркут обещал ему по крайней мере половину выкупа на свободу. А сколько ещё жил, не меньших по щедрости, скрывает жадная Тьма?!.

На семнадцатом уровне добывали камень златоискр, или попросту искряк. [18] Красивый самоцвет, состоящий словно бы из бесчисленных крохотных блёсток, красиво переливающихся на свету, однако ничего уж такого ценного и особенного. Не яшма и подавно не рубин с изумрудом. Редкие куски златоискра удостаивались чести быть вставленными в серьги и перстни знатных красавиц. Основная часть добытого самоцвета шла на поделки куда как попроще. В мастерских несравненного Армара из искряка вырезали ручки для ножей и серебряных ложек, подсвечники и печатки… Всё – маленькое, ибо полосы достойного камня в породе бывают шириной еле-еле с ладонь.

Того, кто носит при себе златоискр, не оставит счастливое настроение, его разум всегда будет ясен, а дух – бодр…

А если этого вдруг не произойдёт, неожиданное бессилие талисмана объяснят чем угодно. Неподходящей оправой, несоответствием камня звезде, под которой родился его обладатель… Кто при этом вспомнит запоротых рудокопов, ослепших гранильщиков, исподничих, [19] умерших от рудничного кашля?..

Костлявый долговязый подросток лежал возле стены лицом вниз. Он лежал так скоро третьи сутки, грязный, голый и сплошь в засохшей крови. Иногда он приходил в себя и пробовал пошевелиться, но из этого мало что получалось. Сорок плетей и взрослого невольника скорее всего загонят в могилу. А уж мальчишку – подавно. Щенок умирал. Достаточно было один раз посмотреть на него, чтобы это понять. Тем не менее – приказ Церагата! – на шее у него заклепали железный ошейник. Не выскользнешь и не вырвешься. И на руках-ногах при малейшем движении звякали кандалы, соединённые цепью. Лишние, как и ошейник. А на груди ещё кровоточило недавно выжженное клеймо. Рослый чернокожий невольник, мономатанец-сехаба, работавший поблизости, время от времени посматривал на парнишку. Он сам был точно так же закован и заклеймён. Несколько раз он давал венну напиться и пытался кормить его, но Щенок не ел. Лишь приоткрывал мутные глаза – и отворачивался…

– Тебе-то какое до него дело, Мхабр? – спрашивал чёрного великана напарник, безногий калека, уроженец южного Халисуна. – Меня на себе тащишь, мало тебе? Ещё его собрался? Да он всё равно не жилец!

Когда-то давно изувеченный, халисунец теперь был способен лишь ползать на четвереньках. Он занимался тем, что начерно обкалывал от пустой породы глыбы и куски златоискра, вырубленные могучим сехаба. А ещё он необыкновенно метко поражал камнями здоровенных наглых крыс, то и дело перебегавших забой. Этих крыс невольники ели.

– Я знаю, что делаю, – всякий раз отвечал Мхабр. – Ты тоже слышал, за что выпороли этого парня и как он держался. Я не стану ручаться, что сумел бы вынести такое без звука! И Боги моего народа не пустят меня в Прохладную Тень, если я буду равнодушно смотреть, как уходит из него жизнь!

Однажды, когда им дали поесть и унесли из забоя факел, что означало разрешение невольникам поспать, чернокожий подобрался к венну и устроил его голову у себя на коленях. Сдвинул, насколько мог, вверх от запястий мешавшие ему кандалы и долго тёр руки, нараспев выговаривая какие-то слова на своём языке. Если бы халисунец мог видеть его лицо, он понял бы, что сехаба принял некое решение – из тех, что стоят недёшево. Но в забое было темно. Отблески света, проникавшие издали, из главного штрека, не позволяли толком ничего рассмотреть, лишь заставляли изломанные жилы искряка по стенам мерцать таинственной зеленью. Тем не менее безногий всполошился: