Но было слишком поздно — она уже отнесла ящик в студию, где никто не мог ей помешать. Она сломала замок. Даже если не заглядывать внутрь, Джинни поймет, что Элис следила за ней. Война объявлена, пути назад нет.
Она откинула крышку, заглянула внутрь — и провалилась в Зазеркалье.
Первой реакцией было изумление. Первая мысль: «Боже мой! Неужели Россетти!» Дрожащими руками Элис извлекла из ящичка рукопись и рисунки. Радость переполняла ее, когда она раскладывала рисунки по полу студии, переводила взгляд с одного на другой, не зная, за какой взяться первым.
Они были прекрасны, но их создал не Россетти. Двадцать листов — этюды акварелью, тушью и углем, каждый размером примерно двадцать на пятнадцать дюймов, с неровными краями, словно небрежно подрезанными ножом для бумаг. Сама бумага, плотная и мягкая, пожелтела от времени. И на всех этих прекрасных старых рисунках были изображены женщины — точнее, одна женщина. Вот ее лицо, ее портреты в полный рост в разных позах, ее обнаженное тело на кушетке; вот она наряжена в роскошный синий бархат; вот прислонилась к стене с музыкальным инструментом в руках; вот закрыла глаза, теребит прядь волос, откидывает голову назад, наклоняется вперед…
Прошло немало времени, прежде чем Элис смогла объективно оценить эти работы, а затем она начала мыслить рационально. И сразу же подумала: «Старый болван. Он не имел права замуровывать это в гранчестерской церкви. Такие рисунки должны стоить целое состояние».
Элис выбрала наугад изящную пастель в красно-коричневой гамме. Она вспомнила свою первую реакцию — что ж, набросок действительно походил на работы Россетти. Правда, вблизи стало видно, что здесь нет присущего Россетти акцента на чрезмерно выразительной линии губ. Это был погрудный портрет молодой женщины — она наклонила голову под странным, слегка тревожным углом, как будто оглядывалась на кого-то. Роскошные волосы были тщательно выписаны разными оттенками красного и зачесаны на одну сторону, открывая идеальную округлость обнаженного плеча. Рисунок был датирован 1869 годом и подписан монограммой: аккуратно выведенные переплетенные буквы WHC. Эти буквы ни о чем не говорили Элис, в отличие от стиля и даты. Она перевернула листок, но увидела лишь небрежно выполненный набросок. Больше никаких зацепок. Взяла другой этюд — рисунок карандашом, глаза и губы женщины обведены коричневой тушью. Внизу стояла та же монограмма и был обозначен год, на этот раз 1868-й. Рисунки озадачили Элис: они выглядели как подлинные шедевры прерафаэлита, но инициалы не подходили никому из известных живописцев. Манера напоминала отчасти Россетти, отчасти Бёрн-Джонса, отчасти Уотерхауса, и все же это сотворил другой художник. В его линиях, в чертах натурщицы сквозили сила и энергия. Бледные и вялые красавицы Россетти или ангелоподобные, но безвольные героини легенд, изображенные Бёрн-Джонсом, на этом фоне выглядели чуть-чуть нелепо. Найденные рисунки были другими. С каждого пожелтевшего листа на Элис смотрела эта женщина — насмешливая, надменная, манящая и смутно знакомая, как образ настоящего классического искусства…
Элис резко очнулась от созерцательного раздумья. Ее осенила мысль, в равной степени нелепая и ужасная: конечно, она знает это лицо! Она сама рисовала его: большие глаза, губы, в чувственном изгибе которых таится насмешка… Элис потянулась за папкой со своими рисунками, нетерпеливо раскрыла ее… Бумаги рассыпались по полу. Везде повторялось одно и то же лицо, как в бреду; образы накладывались друг на друга, словно отражения в зеркальном зале. Элис долго смотрела на них, переводила взгляд с собственных работ на те, что были помечены инициалами WHC, тщетно подыскивая логическое объяснение. Листы, которые умерший человек счел необходимым замуровать навечно в стене церкви, предъявляли ей неоспоримый факт. Уверенность Элис росла, и это отчасти напоминало истерию, отчасти — безумие: Джинни и неизвестная натурщица Викторианской эпохи — несомненно, давно умершая — были похожи как близнецы.
Не могу сказать, долго ли я стоял на коленях рядом с трупом, сжимая его в нечестивых объятиях, словно хищник — свою жертву. Пары алкоголя развеялись в холодном предрассветном сумраке, как туман, оставив во мне пустоту, ощущение безвременья и трепет безумия, терзавшего мой рассудок чудовищными тенями. Наверное, я плакал. Я не мог пошевелиться — некуда было двигаться, не на что надеяться. Мне показали то, чего не должен видеть человек, и позволили остаться в живых — издевательски, презрительно. Они знали, что я не опасен. Они сделали из меня чудовище, но не убили. Быть может, это доставило им удовольствие. Мне хотелось уползти обратно в склеп и спрятаться там, как улитка прячется в раковину, в уютную тьму. Отчаяние переполняло мою душу, тьма манила, подобно материнскому чреву, обещая забвение. Я почти поддался… Встал. Мои руки были почти по плечи в крови. Пошатываясь, я отвернулся от света… И вспомнил Роберта.
Эта мысль подействовала как холодный душ. Задыхаясь, я прижал руки ко рту, и холодная кровь размазалась по губам. За собственными страхами и жалостью к себе я забыл про друга. Ведь Роберт собирался жениться на Розмари.
Розмари. Одно имя заставило меня покрыться холодным потом. Все вертелось вокруг нее, моей небесной подруги. Даже в тот миг от меня ускользало понимание ее природы — в нашем мире для этого не было ни слов, ни идей. Постепенно я выходил из ступора и пытался рассуждать здраво: подумал о полиции, отбросив воспоминание о тонкой струйке крови, стекавшей изо рта белокурого мальчика. Я считал себя разумным человеком, так что мог поверить в убийство, а остальное решил игнорировать. Таким образом я закрыл глаза на истину и начал подбирать приемлемые факты. Розмари была убийцей. Злодеяние, вероятно, совершили ее друзья, но труп находился в ее квартире — значит, она тоже замешана. Может быть, они втроем сошли с ума? Только сумасшедший будет пить кровь… если мальчик пил кровь. Я предпочел бы поверить, что эта картина — плод моего воспаленного воображения. Преступники запаниковали, когда я появился, но побоялись убить свидетеля и отволокли вместе с трупом на кладбище. Видимо, надеялись, что утром меня обнаружат, бесчувственного и пахнущего алкоголем, и сочтут виновником происшествия. Вполне разумно.
Наконец я успокоился и обдумал свое положение. Любой, кто взглянет на меня, сразу заподозрит убийство: руки по локоть в крови, кровь на лице и коленях, одежда изорвана и испачкана. К тому же глаза у меня наверняка безумные после того, что им пришлось увидеть.
Я переступил через труп и дошел до ворот склепа; много драгоценного времени потрачено впустую. На горизонте разгорался бледный рассвет, хотя небо оставалось темным. Я решил, что сейчас около четырех часов — слишком поздно, чтобы пройти по улицам Кембриджа незамеченным. Меня может увидеть, например, молочник, разносящий спозаранку молоко. Я пригладил волосы, поправил очки рукой, которую вытер о штанину, осторожно выбрался с кладбища и направился в сторону Гранчестер-роуд. Я шел вдоль нее через поля, пригибаясь, скрываясь за деревьями, иногда проползал сквозь редкие заросли, лишь бы никого не встретить. Только один раз появились люди, но так далеко, что нельзя было понять, женщины это или мужчины, трое их или четверо. Они медленно брели по дороге. Я знал, что им меня не разглядеть, но страх оказался сильнее рассудка, и язык прилип к нёбу. Добрых десять минут я прятался в канаве, прежде чем набрался храбрости и продолжил путь.