— Доброе утро, Вильям, — хмуро буркнул он.
— Доброе утро, Сим!
И я стал смотреть, как он гоняет стройного жеребчика, на которого Хоустон делал ставку в грядущем сезоне.
— Хорошо двигается, — заметил я.
— Он всегда хорошо двигается! — отрезал Шелл. Я улыбнулся про себя.
Он говорил, что ни комплименты, ни лесть не заставят его изменить своего мнения о выскочке, который заставил его продать двух двухлеток. Он говорил мне, что эта прополка его возмущает, несмотря на то, что я предупредил его заранее и долго обсуждал каждого неудачника. «Уоррингтон такого никогда не делал!» — гремел Шелл. Он предупредил меня, что напишет жалобу Люку.
Чем это кончилось, я так и не узнал. Либо он не написал, либо Люк меня поддержал. Так или иначе, его враждебность по отношению ко мне только усилилась — не в последнюю очередь потому, что я избавил Люка Хоустона от бесполезных трат на обучение и соответственно лишил части доходов Симпсона Шелла. Я знал, что он выжидает, когда эти неудачники начнут выигрывать для своих новых хозяев, чтобы торжествующе заявить: «Ага, я же говорил!» Но пока что мне везло: они не выигрывали.
Как и все тренеры Люка, он работал не только на него, но и на многих других владельцев. Но лошади Люка в настоящее время составляли примерно шестую часть его питомцев, и он не мог рисковать потерять их; поэтому он был вежлив со мной — но не более того.
Я спросил его, как чувствует себя кобылка, у которой накануне было что-то неладно с ногой. Он угрюмо ответил, что ей лучше. Он терпеть не мог, когда я интересовался состоянием восьми бывших у него лошадей Хоустона; но подозреваю, что, если бы я ими не интересовался, в Калифорнию полетело бы еще одно письмо, в котором говорилось бы, что я пренебрегаю своими обязанностями. «Да, — с сожалением подумал я, — на Сима Шелла не угодишь».
На Бери-Род Морт Миллер — более молодой, нервозный, вечно щелкающий пальцами, — сообщил мне, что все десять любимцев Люка здоровы, хорошо кушают и лезут на стенки, горя желанием подраться. Морт, напротив, принял решение продать трех негодных двухлеток с облегчением. Он сам сказал, что терпеть не может этих лентяев и что на них овса жалко. Лошади Морта всегда были такими же нервными и напряженными, как он сам, но, когда дело доходило до скачек, они выигрывали.
К Морту я заезжал почти каждый день, потому что именно он, несмотря на всю свою решительность, чаще всего спрашивают моего совета.
Раз в неделю, обычно перед скачками, я заезжал и к двум другим тренерам, Томпсону и Сендлейчу, которые жили на Беркширских холмах, в тридцати милях друг от друга, а раз в месяц проводил пару дней в Ирландии у Донавана. С ними я ужился достаточно хорошо — все они признали, что в двухлетках, от которых я избавился, никакого проку не было, а я обещал им, что в октябре на сэкономленные деньги куплю несколько лишних жеребят.
Я подумал, что мне будет очень жаль, когда этот год закончится.
Возвращаясь от Морта домой, я остановился в городе, чтобы забрать приемник, который сдавал в починку, потом заправил машину, потом заехал к Банану, чтобы выпить пивка.
Банан возился на кухне, шпигуя какую-то маринованную телятину. До открытия был еще час. В ресторане и баре все блестело и сверкало, растения были политы и блестели влажной листвой.
— Тут тебя один мужик искал, — сообщил мне Банан.
— Что за мужик?
— Здоровый такой. Я его не знаю. Я ему сказал, где ты живешь.
Он грозно уставился на Бетти, которая задумчиво чистила виноград.
— Я ему сказал, что тебя нету.
— А он не говорил, что ему надо?
— Нет.
Он надел фартук и протиснулся за стойку.
— Что, рановато для тебя?
— Рановато.
Он кивнул и принялся методично готовить себе свой обычный завтрак: треть бокала бренди, а сверху две ложки ванильно-орехового мороженого.
— Касси на работу уехала, — сообщил он, потянувшись за ложечкой.
— Я гляжу, ты все примечаешь.
Он пожал плечами.
— Ее желтую машину за милю видать, а я как раз мыл окна.
Он размешал бренди с мороженым и начал есть, жмурясь от удовольствия.
— Вкуснятина! — сказал он.
— Неудивительно, что ты такой толстый.
Он только кивнул. Ему было все равно. Он однажды сказал мне, что его толщина заставляет бывающих у него толстяков чувствовать себя лучше и тратить помногу и что толстых посетителей у него куда больше, чем худых.
Банан был природным чудаком — сам он не видел ничего удивительного в том, что делал. Когда мы, бывало, засиживались за полночь, он позволял себе немного расслабиться и раскрыться; и тогда из-под внешней веселости проступали глубокий пессимизм, отчаяние, порожденное явной неспособностью рода человеческого жить в мире и гармонии на этой прекрасной земле. Банан не интересовался политикой, не верил в бога и не видел нужды суетиться. Он говорил, что люди способны умирать с голоду в благословенных и плодородных тропиках, что люди воруют земли у соседей, что люди убивают людей из-за расовой ненависти, что люди истребляют друг друга во имя свободы и что его тошнит от всего этого. Это началось еще в каменном веке и будет продолжаться до тех пор, пока злобная обезьяна, именуемая человеком, не будет стерта с лица земли.
— Но ведь сам ты, похоже, вполне доволен жизнью, — заметил я однажды.
Он мрачно поглядел на меня.
— Ты птица. Вечно летаешь туда-сюда. Ты был бы ястребом, если бы ноги у тебя были не такие длинные.
— А ты?
— Единственный выход — это самоубийство, — продолжал он. — Но сейчас в этом пока нет особой необходимости.
Он ловко налил себе еще бренди и поднял бокал, словно собирался произнести тост.
— За цивилизацию, черт бы ее взял!
Его настоящее имя, написанное на двери паба, было Джон Джеймс. Бананом его прозвали в честь пудинга «Банан Фрисби» — горячего пухлого сооружения, в которое входили яйца, ром, бананы и апельсины. Это блюдо почти всегда присутствовало в меню, и потому сам Фрисби сделался «Бананом». Это имя очень подходило к его внешнему имиджу, хотя совершенно не соответствовало его внутренней сущности.
— Знаешь что? — спросил он.
— Что?
— Я бороду решил отпустить.
Я взглянул на слабую тень у него на подбородке.
— По-моему, она нуждается в удобрении.
— Как остроумно! Короче, дни большого и толстого разгильдяя миновали. Ты присутствуешь при рождении большого и толстого почтенного трактирщика.
Он зачерпнул большую ложку мороженого, отпил вдогонку немного бренди и вытер получившиеся белые усы тыльной стороной кисти.
На нем была его обычная рабочая одежда: рубашка с расстегнутым воротом, серые фланелевые штаны без стрелки, старые теннисные туфли. Редеющие темные волосы взлохмачены, одна прямая прядь падает на ухо. Надо заметить, что Фрисби вечерний не сильно отличался от Фрисби утреннего. Поэтому я решил, что борода ему респектабельности не добавит. Особенно пока растет.