Джини едва не поддалась искушению прочитать ей притчу о добром самаритянине, но совесть подсказала ей, что это означало бы использовать Священное писание не для просвещения своего ума, а для воздействия его на окружающих в своих личных, корыстных целях; и, следуя этому безупречному чувству долга, она выбрала главу о пророке Исайе, которую прочитала, несмотря на северное произношение, с таким благоговейным вдохновением, что миссис Далтон слушала с неослабевающим интересом.
— Ах, — сказала она, — если бы все шотландские женщины были такие, как ты! Но нам доводилось встречаться только с такими твоими землячками, которые были сущими дьяволицами — одна хуже другой. Если тебе известна какая-нибудь опрятная девушка вроде тебя, которая ищет работу и может представить хорошую рекомендацию и которая не станет бегать на гулянки и ярмарки и весь день ходить в чулках и башмаках, — что ж, думаю, что для нее нашлось бы место в ректорском доме. Нет ли у тебя, девушка, кузины или сестры, которую такое предложение устроило бы?
Эти слова задели больное место Джини, но появление слуги, которого она видела раньше, избавило ее от тяжелой необходимости отвечать.
— Хозяин хочет видеть молодую женщину из Шотландии, — сказал Томас.
— Ступай поскорее к его преподобию, моя милая, и расскажи ему всю твою историю. Его преподобие добрый человек, — сказала миссис Далтон.
— Я заложу страничку, где мы остановились, и приготовлю к твоему приходу чашку чая с такой лепешкой, какую вряд ли умеют испечь в Шотландии.
— Хозяин ждет молодую женщину, — нетерпеливо вмешался Томас.
— Ну-ну, мистер невежа, не вмешивайся не в свое дело. И сколько раз я тебе наказывала называть мистера Стонтона его преподобием, потому что он уважаемый всеми священник, а не хозяином, как ты всегда это делаешь, словно он какой-то жалкий сквайр.
Так как Джини была уже у двери, готовая следовать за Томасом, лакей ничего не ответил, пока они не вышли в коридор; здесь он пробормотал:
— Уж больно много хозяев в этом доме! А ежели потакать во всем миссис Далтон, то еще, пожалуй, и хозяйка прибавится.
Пройдя с Джини по переходам, еще более запутанным, чем те, по которым она шла раньше, Томас привел ее в полутемную комнату, так как большая часть ставен была прикрыта; здесь стояла кровать под чуть спущенным пологом.
— Я привел молодую женщину, сэр, — сказал Томас.
— Очень хорошо, — ответил с постели чей-то голос, явно не принадлежавший его преподобию, — придешь сюда по звонку, а пока выйди из комнаты.
— Тут какая-то ошибка, — сказала Джини, удивленная тем, что оказалась в комнате больного. — Слуга сказал мне, что священник…
— Не беспокойся, — проговорил больной, — тут нет никакой ошибки. Я знаю больше о твоих делах, чем мой отец, и могу поэтому скорее разобраться в них. Выйди из комнаты, Том. — Слуга повиновался. — Мы не должны терять время, — продолжал больной, — у нас его очень мало. Открой ставни у этого окна.
Джини выполнила его указания, и, когда он сдвинул в сторону полог, свет упал на бледное лицо и забинтованную голову больного, одетого в халат и лежавшего с измученным видом на кровати.
— Посмотри на меня, Джини Динс, — сказал он, — помнишь ли ты меня?
— Нет, сэр, — ответила крайне удивленная Джини, — я никогда не была раньше в этой стране.
— Но я мог быть в твоей. Подумай, вспомни. Мне бы так не хотелось самому назвать имя, которое может вызвать в тебе лишь вполне заслуженные мною отвращение и негодование. Подумай, вспомни.
Ужасное воспоминание пронеслось в голове Джини при звуках его голоса, а последующие слова больного превратили это воспоминание в уверенность.
— Только спокойно! Вспомни Мусхетов кэрн и лунную ночь!
Заломив руки и задыхаясь от охватившего ее горького чувства, Джини опустилась в кресло.
— Да, вот я лежу, — продолжал больной, — словно раздавленная змея, корчась от нетерпения и собственного бессилия, лежу здесь, тогда как я должен быть в Эдинбурге, пытаясь спасти ту, чья жизнь дороже мне моей собственной. Что с твоей сестрой? В каком она состоянии? Теперь она уже, наверно, осуждена на смерть, я знаю это! И подумать только, что лошадь, благополучно пронесшая меня через все мои глупые и бесчестные проделки, пала подо мной именно тогда, когда я впервые за много лет мчался на доброе и полезное дело. Но мне следует обуздать себя, я слишком слаб, чтобы справиться с таким волнением, а мне еще столько надо сказать. Налей мне немного того укрепляющего лекарства, что стоит на столе. Отчего ты так дрожишь? Впрочем, у тебя есть основания для этого. Оставь лекарство, я обойдусь и без него.
Но Джини, как ни сильно было ее отвращение, приблизилась к нему с чашкой, в которую она налила лекарство, и, не удержавшись, сказала:
— Есть укрепляющее лекарство и для души, сэр, если только безнравственность найдет в себе силы отвернуться от порока и обратиться к исцелителю душ.
— Молчи! — сурово сказал он. — И все же я благодарен тебе. Но скажи мне, и как можно быстрее, что ты делаешь в этой стране? Помни, что хотя я причинил твоей сестре величайшее зло, я буду служить ей до последней капли моей крови, и ради нее я готов служить тебе. И никто в этом деле не сможет служить тебе лучше меня, потому что мне известны все обстоятельства. Поэтому говори без боязни.
— Я не боюсь, сэр, — ответила Джини, собравшись с духом. — Я уповаю на Бога, и, если ему будет угодно освободить мою сестру, о чем я только и мечтаю, мне безразлично, через чье посредство это будет сделано. Но, сэр, вы должны знать, что я не прибегну к вашему совету до тех пор, пока не буду уверена, что он не связан с нарушением закона, который я никогда не соглашусь преступить.
— Черт бы побрал эту пуританку! — воскликнул Джордж Стонтон (отныне мы будем называть его этим именем). — Прошу прощения; но я вспыльчив от природы, а ты доводишь меня просто до исступления! Ну какой вред в том, что ты расскажешь мне о положении, в котором находится твоя сестра, и о твоих собственных планах ее спасения? Ты еще успеешь отказаться от моих советов, если они покажутся тебе неподходящими. Я разговариваю с тобой спокойно, хоть это и претит моей натуре, но не искушай моего терпения, ибо тогда я не смогу помочь Эффи.
В манерах и словах этого несчастного молодого человека чувствовались едва сдерживаемые нетерпение и порывистость, подтачивавшие его собственные силы, подобно тому как стремительность необузданного коня переходит в усталость от непрерывного закусывания удил. После минутного размышления Джини пришла к выводу, что обязана как ради сестры, так и ради себя ознакомить его с роковыми последствиями совершенного им преступления и что она не имеет права отвергать те его советы, которые, будучи разумны и законны, смогли бы принести пользу. Поэтому она рассказала ему так кратко, как могла, о суде над Эффи, о вынесенном ей приговоре и о собственном путешествии вплоть до ее прибытия в Нью-арк. Рассказ Джини поверг его, видимо, в отчаяние, но он всячески старался подавить страшное волнение, которое, прорвавшись наружу в словах или жестах, могло бы остановить рассказчицу; растянувшись на постели, подобно мексиканскому монарху на ложе из раскаленных углей, он выдавал свои страдания лишь дрожью тела и судорожным подергиванием щек. Многое из того, что рассказала Джини, он выслушал, подавляя стоны, словно несчастья, о которых она говорила, лишь подтверждали страшную правдоподобность его собственных предположений; но когда она стала рассказывать об обстоятельствах, прервавших ее путешествие, эти симптомы раскаяния уступили место крайнему удивлению и глубокому вниманию. Он подробно расспросил Джини о наружности двух мужчин и о разговоре между высоким грабителем и старухой, который она подслушала.