Оленюшка тринадцати лет от роду сидела на стволе берёзы, изогнувшемся над водой. Дерево когда-то давно начало было валиться с подмытого берегового обрывчика, но не погибло. Уцелевшая половина корней живуче разрослась, цепко ухватившись за землю, ствол глянул вверх, вздымая крепкие пушистые ветви. Оленюшка сидела на белом стволе, поджав одну босую ногу под себя, а другую свесив к воде. Рыбища жила в глубокой части старицы; гуси, похоже, это знали и не высовывались с мелководья. Благо и там было где поплавать, покормиться и поиграть. Оленюшка вполглаза присматривала за сытыми пёстрыми птицами, придерживая локтем прялку, заткнутую нижним концом за поясок, сплетённый из разноцветных шнурков. Её род, Олени, вырезали навершие прялки в виде дощечки, к которой кудель прикалывала особая спица. В роду отца, у Барсуков, выстругивали прялки из раздвоенных веток: не надо ничего и прикалывать, насадил и готово. Олени покрывали струганые навершия ярким узором, оживляли на них даже Богов, творивших Вселенную. Барсуки посмеивались над друзьями-соседями и говорили, что их способ древнее, а значит, Богами прародителям преподан и свят сам по себе, не обязательно лики на дереве рисовать.
Те и другие прялки, однако, можно было носить у плеча, засунув за пояс, и прясть даже на ходу. Тем более – присматривая за гусями.
Пряла Оленюшка хорошо. Нитка всегда получалась у неё тонкой, ровной и крепкой. Вот только сегодня девочке больше всего хотелось скомкать кудель и выбросить в омут. А хорошо бы и вместе с прялкой, привязав камень побольше. Сегодня Оленюшка пряла шерсть. И знала, что готовые нитки придётся окрасить в красный и синий цвет, а часть тщательно выбелить. И тогда она сядет за кросна, чтобы выткать себе взрослую девичью одежду. Понёву.
Тринадцать лет – год в жизни особенный. Взрослеет тело, готовится воспринимать женское предназначение. Трёт глазёнки проснувшаяся душа. Девочке нарекают взрослое имя, род сходится на святой пир, и большуха со старшими женщинами надевают на «славницу» первую в её жизни понёву. Скоро прослышат о новой девушке дальние и ближние соседи, и мать начнёт строго поглядывать на молодых парней, жаждущих заполучить ясную жениховскую бусину в косу…
Оленюшка свою бусину однажды уже отдала. Ещё три года назад. И с тех пор чего только не выслушала от родных. Та бусина не в счёт, говорили ей дома. Ту ты по недомыслию отдала. Малое дитё! Что оно тогда понимало? Срамота да и только, давно пора позабыть. Теперь – дело совсем другое. Теперь – испросить доброго совета у матери да приветить паренька из хорошей семьи, чтобы лета через три-четыре вправду стал женихом. Чтобы с гордостью и честью носил заветный подарок…
А тот Серый Пёс – что с него? Показался один раз – и нету, пропал. Слухи, правда, доходили. Если только это вправду про него баяли, не про другого кого. Люди сказывали – будто служил самой государыне сольвеннской кнесинке. Сопровождал её на велиморскую границу и там едва не погиб. Потом вернулся – и чуть ли не на другой день вынужден был куда глаза глядят бежать из стольного города… Это – в доме хозяин? Мужчина, которого принимают в семью, чтобы жене до ста лет за ним спокойно жилось?…
Иногда Оленюшке казалось, что взрослые были правы. Вот ведь и пёс с бусиной на ошейнике, так похожей на подаренную тому человеку, давненько ей уже не показывался…
Девочка вспомнила славного скромного парнишку из рода Клеста, который вместе с матерью и отцом приезжал к ним в гости месяц назад… и вдруг, исполнившись непонятного отвращения, вслух прошептала:
«Из рода уйду!…»
Собственная безрассудная дерзость испугала её, она даже оглянулась по сторонам – не слышал ли кто. Она, как и все, помнила, конечно, старые сказки о девушках и парнях, убегавших из дому от немилого брака. Беда только: что хорошо в сказках, в обычной живой жизни никуда не годится. Нельзя из дому убегать. Плохо это. Любое горе лучше, чем от своего рода отказ. Даже мужа взять нелюбимого и до седых волос вздыхать о несбывшемся. Да и кто знает в тринадцать-то лет, что оно такое – любовь?…
В тринадцать лет надо мать слушать.
Шерстяная нить охватывала петелькой гладкое берёзовое веретено, вытягивалась из кудели, скручивалась, наматывалась. Привычные руки делали дело не думая. Оленюшка была в том счастливом возрасте, когда всё видится наполовину игрой. Она повторила, балуясь, точно с куклой, с призраком самого страшного лиха:
«А вот из рода уйду!»
Во второй раз это прозвучало уже не так таинственно и жутко, как в первый. В глубине души Оленюшка знала то, что неведомо откуда знают все дети, ещё не испытавшие горестных обид от судьбы. Всё как-нибудь обойдётся и образуется, говорило ей это знание. Всё будет хорошо. Пальцы босой ноги касались спокойной тёплой воды, она болтала ими туда и сюда, рассеянно забавляясь щекочущим прикосновением ряски. Вдруг спохватившись о порученном деле, Оленюшка пересчитала гусей, нашла глазами вожака… И, глядя на большую сильную птицу, загадала о невозможном: если прямо сейчас вынырнет из глубины старицы никем никогда не виданный Речной Конь, значит, точно уходить ей из рода навстречу неизвестной судьбе. Загадала, на всякий случай даже задержала дыхание… и, конечно, ничего не произошло. Не закричали чуткие гуси, не плеснул широченный хвост, не показался встопорщенный колючий плавник. Да по-иному ведь и быть не могло.
Оленюшка вздохнула. Одно дело – думать о небывалом и тайно надеяться: а может, всё-таки позволят Боги случиться?… – и совсем другое – убедиться, что несбыточное потому так и называется, что в жизни ему нипочём не бывать. Ловкие пальцы вытеребили из кудели нежную пушистую прядь, правая рука привычно раскрутила веретено, отягощённое глиняным прясленем… И в это время нога, продолжавшая бездумно разгонять мелкую ряску, чиркнула подушечкой пальца по чему-то плотному, скользкому. Девочка, ещё не успев испугаться, проворно отдёрнула ногу и посмотрела вниз.
Прямо под ней, лениво пошевеливая плавниками, стояла в воде огромная рыбина. Стояла и смотрела снизу вверх круглыми немигающими глазами, каждый с блюдце. Позже Оленюшка так и не сможет сообразить, к какой же рыбьей породе принадлежал Речной Конь. Сом? Щука? Таймень?… Его было плоховато видно сквозь ряску, только силуэт в полторы сажени длиной да эти глаза, казавшиеся не по-рыбьи разумными.
Оленюшка ахнула и рывком подобрала под себя обе ноги, судорожно хватаясь за ближайшую ветку, но ветка оказалась сухой и, конечно, сразу сломалась. Оленюшка потеряла равновесие, отчаянно завизжала и спиной вперёд полетела вниз, в воду. Пока падала, перед внутренним оком успело мелькнуть, как Речной Конь хватает её за подол рубашонки и утаскивает вниз, вниз, в непроглядные сумерки, а солнечная поверхность отдаляется, отдаляется, и вот уже огнём горит в груди и воздуху не глотнуть… Хлынули брызги, вода взвилась со всех сторон зеленоватыми прозрачными стенами и тотчас обрушилась, заглушив испуганный визг. Оленюшка ощутила, как ринулось из-под неё гладкое скользкое тело, ринулось и пропало, исчезло в глубине омута. Загоготали, захлопали крыльями гуси. Плыть до берега было три гребка, и девочка, тараща глаза и глотая невольные слёзы, мигом выскочила на сухую траву. Не скоро успокоилось зашедшееся сердечко и перестало казаться, будто Речной Конь вот-вот явится снова и пустится за нею на берег. Потом она всё-таки отдышалась, принесла длинный прут, которым стращала своевольных гусей, и долго мучилась, вылавливая из воды прялку. Легче было бы сделать это, вновь забравшись на поваленную берёзу, но Оленюшка не смела.