Учитель | Страница: 62

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Я думала не о пороках и нищете, существующих в Англии, я думала о том, что есть там лучшего — что называется национальным духом и характером, что взращивалось и передавалось из поколения в поколение.

— Нет там этого «лучшего» — по крайней мере, того, о чем вы были бы способны судить; у вас ограниченное образование и слишком низкое положение, потому вы совершенно не способны оценить ни успехов промышленности, ни прогресса в науках; что же касается Англии в историко-поэтическом свете — я не обижу вас, мадемуазель, если посмею предположить, что вы опирались на подобный сентиментальный вздор?

— Отчасти да.

Хансден рассмеялся с нескрываемой ядовитой издевкой.

— Да, это так, мистер Хансден. А вы из тех, что совершенно безразличны к подобному сентиментальному вздору, как вы изволили это назвать?

— Мадемуазель, что такое это ваше «сентиментальное» и вообще «чувство»? Мне не приводилось его видеть. Каковы его длина, ширина, вес, стоимость — да, особенно стоимость? Какую цену дадут ему на рынке?

— Ваш портрет для того, кто вас любил, хранимый из сентиментальности, будет бесценен.

Загадочный, непроницаемый Хансден, услышав это, вмиг покраснел, что было ему несвойственно, — Фрэнсис определенно кольнула его в болезненную точку. Нечто мрачное и тревожное возникло перед его мысленным взором, и, не сомневаюсь, в ту непродолжительную паузу, что последовала за столь удачным выпадом противника, Хансден возжелал, чтобы кто-нибудь любил его так, как жаждал он быть любимым, — кто-нибудь, на чью любовь он мог бы открыто ответить.

Противница его воспользовалась внезапно обретенным перевесом сил:

— Если ваш мир — мир без сентиментального и без чувства, мистер Хансден, я более не удивляюсь, что вы так ненавидите Англию. Не знаю в точности, каков из себя Рай и ангелы в нем, но восхитительнее края я не могу вообразить, и ангелы для меня — самые совершенные создания; так вот, если б один из них — Абдиил, «верный себе» (она вспомнила Мильтона), — вдруг лишился бы своих идеалов, я думаю, он очень скоро выбросился бы из Небесных Врат, покинул горние выси и устремился бы к преисподней — да, к той самой преисподней, от которой он «с презрением отворотил хребет».

Говорила Фрэнсис с удивительно сочной интонацией; слово же «преисподняя» она произнесла со столь потрясающей экспрессией, что Хансден даже посмотрел на нее с восхищением. Он ценил силу — и в мужчинах, и в женщинах; ему нравилось, когда кто-то находил в себе смелость перешагнуть общепринятые рамки. Едва ли когда-нибудь случалось ему услышать из женских уст произнесенное с такой силой, с такой категоричностью слово «преисподняя», и звук этот явно был приятен его слуху; Хансден был бы рад услышать снова, как она ударит по тем же струнам, — однако это было уже не в характере Фрэнсис.

Проявление этой странной внутренней силы никогда не доставляло ей радости; крайне редко, под действием каких-то чрезвычайных, чаще всего гнетущих, обстоятельств сила эта поднималась с глубин, где тихо тлела втайне от всех, и, даже разгоревшись, только вспыхивала ярким румянцем на щеках и проникала в голос. Порою, когда мы с Фрэнсис разговаривали наедине, она высказывала очень смелые суждения так же резко и горячо — но стоило этой силе всплеснуть, как она исчезала, и я уже не мог вызвать ее снова, — являлась она сама по себе и так же независимо скрывалась.

Фрэнсис спокойно улыбнулась Хансдену и перевела разговор в прежнее русло:

— Если Англия и в самом деле такая ничтожная страна — почему тогда на континенте она пользуется таким уважением?

— Я как-то склонен был считать, что это и ребенку ясно, — отозвался Хансден, который редко отказывал себе в удовольствии намекнуть на низший ум тому, кто начинал с ним спорить. — Если б вы были моей ученицей — хотя, мне кажется, вы имеете несчастье обладать таким скверным характером, какого не встретишь на сотню миль вокруг, — я б за ваше невежество поставил вас в угол. Неужели вы не понимаете, мадемуазель, что именно на золото наше покупаются французская любезность, немецкое расположение и швейцарское раболепие? — И он злобно усмехнулся.

— Швейцарское раболепие?! — вскричала Фрэнсис, глубоко задетая последними словами Хансдена. — Вы смеете называть моих соотечественников раболепствующими? — Она с вызовом встала; в глазах ее бушевала ярость. — Вы при мне оскорбляете Швейцарию, мистер Хансден? Вы думаете, у меня нет высоких чувств и ценностей? Уж не считаете ли вы, что я могу жить, видя только пороки, серость и деградацию, что в избытке можно обнаружить в альпийских деревнях, и выкинув из сердца и из памяти величие нашего народа, нашу кровью добытую свободу или великолепие наших гор? Вы заблуждаетесь, весьма заблуждаетесь.

— Величие вашего народа? Называйте так, если вам угодно; ваши соотечественники — смышленые ребята: они сумели превратить в товар то, что для вас всего лишь абстрактные понятия; они недолго думая продали свое «величие» вкупе с «кровью добытой свободой», чтобы служить иностранным коронам.

— Вы были хоть раз в Швейцарии?

— Был, причем дважды.

— Вы совсем ее не знаете.

— Знаю.

— И при этом говорите, что швейцарцы торгаши, в точности как попугай твердит: «Попка дурак», или как бельгийцы здесь говорят, что англичанам недостает смелости, или как французы обвиняют их в вероломстве. В ваших словах нет ни капли справедливости.

— В них есть правда.

— Должна сказать вам, мистер Хансден, что вы в большей степени безрассудны, чем я; у вас искаженные понятия о том, что существует в действительности; вы отвергаете личный патриотизм и национальное величие, как атеист — Бога и существование собственной души.

— Куда это вас унесло? Вы отклонились от темы: мы, кажется, говорили о торгашеской природе швейцарцев.

— Да, и если б вы даже доказали мне это — чего вы не в силах сделать, — я не перестала бы любить Швейцарию.

— Значит, вы сумасшедшая, воистину сумасшедшая, если так фанатично любите миллионы торговых судов, нагруженных землей, лесом, снегом и льдом.

— Не такая сумасшедшая, как вы, который не любит ничего.

— В моем помешательстве есть какая-то система — в вашем же ее нет.

— Ваша система — это выжимать все лучшее из мироздания, а переработанные отходы мнить разумным и правильным.

— Вы не умеете доказывать свою мысль, — сказал Хансден. — У вас нет логики.

— Лучше быть без логики, чем без чувств, — парировала Фрэнсис, которая тем временем сновала между посудным шкафом и столом, занятая если не слишком гостеприимными мыслями, то, по крайней мере, гостеприимным делом: расстелив скатерть, она расставляла тарелки и раскладывала ножи с вилками.

— Это, вероятно, в мой адрес, мадемуазель? Вы полагаете, я бесчувствен?

— Я полагаю, вы в разладе с собственными чувствами, равно как и с чувствами других людей, и, рассуждая об иррациональности чувств, требуете подавить их, поскольку, по-вашему, они будто бы идут вразрез с логикой.