Она умолкла, дожидаясь ответа, и Джек поднял глаза. Он готов был расхохотаться над злой шуткой, которую сыграла с ним судьба. Ему вспомнились нож епископа, и те фотографии, и нависшая над ним угроза исправительного дома. Взгляды их встретились, он вдруг ощутил ком в горле и снова опустил глаза.
— Ладно, — сказал он охрипшим голосом, — присмотрю. Пока я здесь, с ним ничего худого не случится.
Она протянула ему руку.
— Спасибо, — сказала она и поднялась, но еще помедлила, глядя на Джека.
— Тео сказал, что этот Стабс, которого вы поколотили, назвал его арестантом. Это правда?
—Да.
— А вы знаете, почему?
Джек замялся. Кое-что об отце Тео он, конечно, слышал.
— Нет, — сказал он. — Я... мало разговариваю с другими. И потом, это не мое дело.
— Читали вы что-нибудь о Польше?
— Я... нет, не помню.
— Наверно, Тео что-нибудь сказал, а его не так поняли. Он плохо помнит, что случилось, он был тогда совсем крошкой. Мой муж был политический ссыльный — вы знаете, что это значит? Он умер в Сибири. Тогда я увезла сына во Францию. Я всегда старалась не омрачать его детство тенью прошлого; он успеет обо всем узнать, когда вырастет.
Молчаливый, притихший пошел Джек в гимнастический зал. Елена Мирская и все ее слова были как бы из другого, незнакомого мира. Он только и знал, что она поговорила с ним и уехала, а он стал еще несчастнее, чем прежде. А она, дожидаясь поезда, опять и опять спрашивала себя: что гнетет этого мальчика, отчего он так несчастлив? Она видела его каких-нибудь десять минут и говорила с ним только о собственных заботах, — и, однако, она читала в его душе так ясно, как никогда не умели читать те, с кем он провел всю свою жизнь.
В гимнастическом зале Джек с обычным усердием принялся за упражнения с гирями; но мысли его на этот раз были далеко. Тео издали круглыми восторженными глазами смотрел, какие чудеса совершает его божество. Джек отвел руки за спину и ударил гирями друг о друга; от резкого движения пуговица на вороте спортивной рубашки оторвалась, и когда Джек остановился, давая себе минутную передышку, и опустил руки, рубашка немного сползла с левого плеча.
— Какой у тебя странный шрам на плече, Реймонд, — сказал мальчик, стоявший позади него. — Что это, ожог?
Он хотел было оттянуть рубашку пониже — и с криком отпрянул: Джек обернулся, губы его побелели от бешенства, он замахнулся тяжелыми гирями.
— Не тронь! Убью!
Мальчики вокруг замерли и смотрели во все глаза, онемев от изумления. Потом раздался строгий голос учителя:
— Реймонд, опомнитесь! Реймонд!
Кто-то взял из рук Джека гири. Он послушно отдал их, спотыкаясь, добрел до ближайшей скамьи и сел. Опять это отвратительное головокружение, и искры перед глазами, и гул в ушах...
— Я нечаянно... — сказал он.
После урока учитель гимнастики отправился к доктору Кроссу и рассказал ему о случившемся. Позвали Джека, он вошел в кабинет директора мрачный, злой, готовый к худшему.
— Вот что, мой друг, мать Мирского сказала мне, что вы обещали присмотреть за ее сыном и поберечь его, — начал доктор Кросс. — Я ей сказал, что, по моему мнению, лучшего друга для ее мальчика не найти. Вы уже сделали для него много хорошего; я сейчас говорил об этом со старшинами. Вы славный малый, только не мешало бы получше держать себя в руках. Кстати, если вам случится с кем-нибудь повздорить, можете решать спор и на сирый, испытанный лад — кулаками, никто не будет против, если дело не зайдет слишком далеко; но чугунными гирями грозить товарищам все же не стоит, в нашем отечестве это как-то не принято.
— Слушаю, сэр, — покорно ответил Джек.
В коридоре маленькая ручонка сжала его руку.
— Джек, — шепнул Тео, глядя на него снизу вверх кроткими глазами, точно такими же, как у матери,— что с тобой случилось? Ты весь дрожишь.
Джек замер на месте, маленькая рука так ласково сжимала его пальцы, словно утешала. Потом он грубо вырвал руку.
— Что, что! Отстали бы вы все от меня, так ничего бы и не было!
Он ушел, оттолкнув Тео, и весь вечер лицо у него было мрачное, угрюмое и вызывающее. А глубокой ночью, когда и мальчики и учителя давно уже спали, он все лежал без сна, терзаясь неотвязными горькими мыслями. Прежде ему казалось, что он понемногу привыкает и начинает забывать; но нет, безнадежно: столько месяцев прошло, а он так же несчастен, как и прежде. Вдруг он будет мучиться всю жизнь и никогда не привыкнет? Очень может быть. Эти шрамы останутся навсегда, так разве изгладятся воспоминания?
* * *
Не сразу бессонные ночи заставили побледнеть смуглое лицо Джека. Крепкий и сильный, он отличался отменным здоровьем — и даже заболей он всерьез, это было бы не так заметно, как у любого другого мальчика. Но он был не болен, а всего лишь очень несчастен. Однако время шло, он бледнел и худел, и в глазах его постепенно вновь появилось то самое выражение, с каким он смотрел в августе прошлого года. Наконец директор встревожился и повел Джека к врачу: тот выслушал мальчика, пристально и с недоумением к нему приглядываясь, и наконец спросил:
— Ты чем-нибудь огорчен?
— Нет, сэр, — безучастна ответил Джек.
Врач пришел к заключению, что у пациента «небольшой упадок сил», и прописал укрепляющее, которое, разумеется, не помогло.
— Хотел бы я знать, что с этим Реймондом, — говорил доктор Кросс учителю математики. — Может быть, это хандра?
— Не думаю; он, по-моему, слишком флегматичен, чтобы хандрить. Но как знать, может быть, он тоскует по дому.
А между тем каждую ночь Джек проходил через все муки ада.
Днем было еще не так тяжко: отвлекали уроки, игры, вокруг шумели товарищи. Джека все это мало занимало, однако время и пространство были заполнены и больше ни для чего не оставалось места. И все же порой даже в разгар игры в крикет или футбол от одной мысли, что скоро снова ночь, сердце его больно сжималось. Вечером, когда мальчики сходились в дортуаре, Джек, буркнув «спокойной ночи», с каменным лицом забирался в постель, укрывался с головой, и, пока другие раздевались, лежал не шевелясь и ровно дыша. Он боялся сойти с ума, если увидит белые, гладкие, не изуродованные шрамами плечи всех этих счастливцев. Они прозвали его сурком и вечно потешались над тем, что он первым засыпает и последним просыпается. А когда свет гасили и смолкало перешептыванье, он садился на кровати и во тьме одиноко боролся с демонами, беспомощный и бессильный против целой орды призраков, и, закусив простыню, учился рыдать беззвучно, чтобы никто не услышал.
Подчас его и самого изумляло, что у несчастья столько разных обличий, — и можно узнать их все и все-таки не умереть. Были ночи страха, когда его постель осаждали фурии.. Он засыпал спокойно, как и все, и вдруг просыпался, весь дрожа: ему чудилось, что он опять в Порт-кэррике, зубы его стучали, на лбу проступал холодный пот, и волосы вставали дыбом. Были ночи ярости, когда он сжимал кулаки и скрипел зубами от ненависти к неведомому богу, который создал мир таким несправедливым, а людей такими несчастными. Были ночи отчаянья, когда он только и мог безнадежно и горько рыдать, пока не начинала разламываться голова, глаза жгло и судорога стискивала горло, не давая дышать. Были ночи отвращения и ужаса, когда его преследовали гнусные видения и во тьме, куда бы он ни повернулся, светились те проклятые фотографии. Но хуже всего были ночи стыда. Самой мучительной пыткой было смотреть на спящих товарищей. Днем Джек то завидовал им, то презирал их; ночью он их стыдился. Сидя на кровати, он смотрел на длинные ряды спящих и прислушивался к их спокойному дыханию. Иногда кто-нибудь со вздохом поворачивался на другой бок или, взмахнув рукой, ронял ее поверх одеяла; и вид ее ранил Джека, как ножом. Все они казались ему такими красивыми, такими нестерпимо белыми и чистыми, — разве место ему среди них? Их не преследуют кошмары, тайные страхи, им не надо скрывать позорные шрамы; никто не протащил их по всем закоулкам ада и не осквернил страшным знанием мерзости человеческой... Потом Джек снова зарывался лицом в подушку и твердил себе: надо привыкать, что было, того не изменишь, тело его побывало в грязи — и прежней чистоты больше не вернуть.