Это наваждение преследовало Рене днём и ночью, и у него начал портиться характер. Ему стало все труднее сдерживать вспышки раздражения против Лортига и Штегера, делать скидку на возраст Дюпре и молодость Бертильона.
«Это все от климата, – уверял он себя, – и от бессонницы».
Он стал очень плохо спать, главным образом из-за того, что в одной палатке с ним спал Риварес. Каждую ночь, ложась спать, Рене решительно закрывал глаза и поворачивался спиной к опостылевшей фигуре, и каждую ночь он осторожно переворачивался на другой бок и, снедаемый жгучим любопытством, всматривался через накомарник в лицо, которое изучил уже до мельчайших подробностей, – сменилась ли маска искусственной весёлости истинным выражением неизбывного страдания?
Как-то на рассвете, когда все ещё спали, Рене наблюдал за лицом Ривареса из-под полуприкрытых век, спрашивая себя в тысячный раз: «Отчего, отчего на нём такая скорбь?» Вдруг он заметил, что ресницы Ривареса дрогнули, и на лице немедленно появилась привычная маска бодрого безразличия. Рене понял, что за ним тоже наблюдают. После этого случая оба часами лежали без сна, притворяясь спящими, но ловя каждый вздох соседа.
Рене все чаще охватывал странный ужас. Он спасался от него, разжигая в себе ненависть к Риваресу. Все в переводчике вызывало у Рене бессмысленную и яростную злобу: запинающаяся речь, кошачьи движения, полнейшая неподвижность лица ночью и молниеносная смена выражений днём. «Это не человек, а какой-то оборотень, – говорил себе Рене. – Он появляется неожиданно, подкравшись бесшумно, как индеец; его глаза меняют цвет, как волны моря, и когда они темнеют, то кажется, что в них потушили свет».
За последнее время Маршан стал более резок и угрюм, чем обычно. С самого отъезда из Франции он не прикасался к вину: но вот пришёл день, когда, войдя в палатку, Рене увидел раскрасневшегося Маршана, который, глядя в пространство остекленевшими глазами, рассказывал какой-то вздор Лортигу и Гийоме. Риварес сидел в углу и насаживал бабочек на булавки. Рене остановился в дверях как вкопанный. Он боялся вмешаться и в то же время знал, с каким жгучим стыдом Маршан будет вспоминать завтра слова, которые уже нельзя будет вернуть.
– Но откуда вы все это знаете, доктор? – спросил Лортиг. – Разве генерал был вашим другом?
– Пациентом, мой мальчик. Его много лет мучила печень, от этого у него и характер был скверный. А стоило мне посадить его на диету – и он сразу начинал ладить с военным министерством. Хотя нельзя сказать, чтоб он очень любил овсяную кашу и физические упражнения, – всегда скрипел, как ржавые ворота, когда я ему их прописывал. Но зато потом говорил спасибо.
– Если бы вы почаще сажали его на диету, он, быть может, меньше ссорился бы с женой!
– Да, кстати, – вставил Гийоме, – вы, наверно, знаете всю подноготную этой истории. Вы ведь и её тоже лечили? У неё на самом деле было что-то с этим немецким атташе?
– Доктор… – начал Рене, быстро шагнув вперёд, но Риварес его опередил:
– Доктор, вы не знаете, почему индейцы считают встречу с этой бабочкой дурной приметой?
Они заговорили одновременно и обменялись понимающим взглядом. Гийоме сердито обернулся к переводчику.
– Ну кому интересно, что думают какие-то грязные дикари?
– Мне, – сказал Рене. – Именно эти бабочки приносят несчастье, господин Риварес?
– Да. А знаете, как любопытно они её называют, – «та, что открывает секреты».
Маршан встал и поднёс дрожащую руку к губам.
– В самом деле? – проговорил он. – Действительно любопытно…
Он испуганно переводил взгляд с Лортига на Гийоме.
– Простите, я не помешал? – спросил Рене. – Я хотел узнать, не сможете ли вы объяснить мне значение рисунков на корзинах для рыбы. Вы говорили, что они связаны с каким-то обрядом.
– Да, да, разумеется, – торопливо ответил Маршан. – Это очень интересно. Да, да… старею я… старею…
Без дальнейших разговоров Рене увёл его с собой и почти два часа разговаривал с ним о туземных орудиях и обрядовых рисунках. Сначала у Маршана заплетался язык, но вскоре доктор пришёл в себя и к концу разговора совершенно протрезвел.
– Спасибо, Мартель, – вдруг сказал он, когда они возвращались в палатку. – Вы с Риваресом славные ребята. Он запнулся и добавил сдавленным, дрожащим голосом:
– Подло ведь… выдавать чужие секреты! Заразная болезнь… между прочим.
Рене нагнулся за цветком. Когда он выпрямился, доктора около него уже не было.
Маршан не знал, когда он снова сорвётся, но не сомневался, что рано или поздно это обязательно случится. Тяга к вину сидела внутри него, словно зверь, который бьётся о прутья клетки; как ни старался он её подавить, заглушить, она жила в нём, требовала, подталкивала. Рано или поздно она обязательно его одолеет.
Раньше Маршан запивал только после душевных потрясений или если что-то внезапно напоминало ему о пережитом. Он раскрыл книгу, содержавшую украденное у него открытие, в саду Тюильри, сидя напротив клумбы, засаженной красной геранью и синими лобелиями. Вернувшись из Абиссинии, он случайно увидел такую же клумбу – и снова запил. После этого он уставил свою спальню геранью и лобелиями и вскоре мог без содрогания трогать их лепестки. Тогда он во второй раз сказал себе: «Теперь ты здоров, принимайся за работу». Только после самоубийства жены он понял, что и на этот раз ошибся. А теперь? Тяга к вину уже не зависела от несчастий или напоминаний о них – достаточно было жары и москитов. Она принимала иные формы: раньше его изредка охватывало безумное желание немедленно напиться до потери сознания и забыть обо всём – теперь же ему постоянно хотелось выпить, чуть-чуть, чтобы легче было работать.
Все средства, безотказно действовавшие до сих пор, потеряли силу. Каждый раз, отправляясь в экспедицию, он сосредоточивал все свои мысли на том мгновении, когда берег Европы исчезнет за горизонтом. «Жажда исчезнет вместе с ним, и ты забудешь о ней», – внушал он себе. Но если до сих пор это самовнушение оказывало действие, то на этот раз береговая линия скрылась за горизонтом, а жажда осталась, и никакие заклинания не могли изгнать из его тела этого злого духа.
Кроме того, ему стали мерещиться всякие нелепости. Сколько бы он ни издевался над собой днём, каждую ночь ему являлся во сне печальный призрак белой маргаритки, которую он обрёк на гниение в гробике ребёнка Селестины.
По мере того как экспедиция продвигалась в глубь страны, идти становилось всё труднее. Как-то раз, месяца четыре спустя после того, как они перевалили через Анды, им предстояло перейти вброд хотя и мелководную, но изобилующую водопадами и водоворотами реку. Прежде чем предпринять эту опасную переправу, Дюпре сделал привал, чтобы дать отдохнуть людям и животным, и лично осмотрел каждого мула и каждый тюк, проверяя каждую мелочь. Только тут Рене понял, почему Маршан считал «Педеля» прекрасным начальником.
Первыми в быструю реку вошли проводники и носильщики с ценными и хрупкими измерительными инструментами. За ними, верхом на лошадях, следовали члены экспедиции, последними двинулись вьючные мулы. Рене с Маршаном переправились одними из первых и поехали к тому месту, где были сложены инструменты. Дюпре ещё оставался на другом берегу, собираясь переправляться последним. С ним были Лортиг и Риварес: первый присматривал за беспокойными мулами, а второй переводил туземцам приказания полковника. Оглянувшись, Рене увидел, как все трое спускались к воде, – Дюпре на белом муле, Лортиг на тёмно-сером и Риварес на гнедом – том самом норовистом муле с белой ногой, который сбросил в воду теодолит.