Сними обувь твою | Страница: 91

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Вольтер, Монтескье, Дидро, Гельвеций… Я вижу, у вас тут есть все, от Руссо до Гольбаха. Она улыбнулась.

— Вы ведь знаете, мой брат человек добросовестный. Много лет назад я как-то попросила его прислать мне несколько образцов современной французской мысли, вот он и прислал. Не стану делать вид, будто я все это причла.

— Но кое-что вы прочли, правда?

— Говоря по совести, вряд ли я хоть одну из этих книг прочла с начала до конца. Я пробовала, но… — Она не договорила.

— Они показались вам слишком трудными?

— Не то что трудными, а… право, не знаю, как вам объяснить.

— Скучными?

— Н— Нет. Но они так неубедительны. Утопические планы строить нетрудно; но чем они прекраснее, тем меньше они, по-моему, подходят настоящим живым людям.

Он круто повернулся к ней, глаза его блестели, в голосе звучало нетерпеливое любопытство.

— Откуда вы знаете? Разве кто-нибудь пытался когда-нибудь осуществить эти планы?

Это было так неожиданно, так непохоже на его обычную сдержанность, что Беатриса посмотрела на него с удивлением. Он тотчас снова стал спокойным и почтительным.

— Прошу извинить мою дерзость.

— Нет, скорее это дерзость с моей стороны. Во всяком случае, я вижу, вы со мной не согласны.

— Я вас просто не понял, мадам. Если б вы объяснили вашу мысль…

— Боюсь, что она того не стоит.

— А все же, может быть вы будете так добры… Какой он настойчивый!

— Если это вас так интересует, — сказала она, — я постараюсь объясниться. Но присядьте же. Он молча повиновался.

— Видите ли, — медленно начала Беатриса, — эти планы духовного возрождения человечества представляются мне всего-навсего красивыми фантазиями. Вероятно, почти все мы хотели бы, чтобы мир был устроен не так несправедливо, но что бы мы делали, если бы он и стал лучше? Наши отвратительные законы и обычаи — лишь отражение нашей собственной сути. Мы от рождения жадны и жестоки. В глубине души мы вовсе не желаем ни справедливости, ни красоты, они мешают нам дышать. Пусти нас в рай — и мы не успокоимся, пока не обратим его в пустыню.

— У вас есть Артур и Глэдис, и вы можете так думать! Недоверие, прозвучавшее в его голосе, отрезвило Беатрису. Она думала вслух, что может быть глупее! Слегка смущенная, она укрылась за маской шутливого цинизма.

— Ну, дети другое дело. Сейчас, признаюсь, они прелестны. Но ведь и тигрята прелестны, пока у них не выросли клыки. А человек — мерзкое животное.

Подняв глаза, она увидела, что он серьезно и пристально смотрит на нее.

— Мне кажется, мадам, что в глубине души вы не думаете о людях так плохо.

Она чуть не подскочила. Словно голос леди Монктон раздался из могилы:

«Кого это вы хотите обмануть? Своего ангела-хранителя?»

— Нет, — сказала она наконец. — Пожалуй, не думаю… не совсем так… больше не думаю. Но раньше я думала именно так, — прибавила она. — Поэтому, наверно, я и не любила ваших философов и их утопий. Придется как-нибудь снова вернуться к ним.

В следующие три с половиной года Беатриса и Уолтер почти не виделись.

Писал он часто, но в письмах был сдержан и почти не упоминал о Фанни, разве что в ответ на прямой вопрос, да и тогда порой отвечал коротко «все без перемен», или: «ничего нового». Пробовали одно лечение за другим, но все безуспешно, и чтобы оплатить связанные с этим непомерные расходы, Уолтер старался пополнить свои скромные средства, берясь за любую, самую неблагодарную работу.

Во всем, что касалось сестры, он был далеко не так скуп на слова, и его заботливые письма поддерживали и утешали Беатрису, которая очень в этом нуждалась. Ушибы, полученные ею при попытке спасти Бобби, все еще мучили ее, и она часто не могла подняться с постели. Миссис Джонс, по-прежнему ей преданная, стала совсем стара и слаба и теперь была уже не столько помощницей, сколько обузой; и хотя и денег и слуг вполне хватало, вести дом было нелегко. Когда Генри время от времени начинал пить запоем, это было тяжким испытанием не только для Беатрисы и детей, но и для него самого; к счастью, пока это случалось с ним сравнительно редко. Всякий раз этому предшествовали приступы уныния и раздражительности, которые были для всех тягостны, а затем следовала не менее мучительная полоса покаяния и самоуничижения. В промежутках, с помощью тактичных подсказок и напоминаний, он еще справлялся с обязанностями мирового судьи и с повседневными хозяйственными заботами, но все чаще и чаще он выпивал по вечерам и наутро ничего не помнил, и все большая ответственность ложилась на плечи Беатрисы.

Всевозможные усовершенствования в хозяйстве, отношения с соседними землевладельцами, налоги, благотворительность, болезни арендаторов, расходы по имению — нелегко ей было со всем этим справляться. И хотя ей как мог помогал Жиль, а с годами и Артур и Глэдис, она зачастую выбивалась из сил.

Ее недуг постоянно напоминал о себе, но, как оказалось, нет худа без добра. Доктор потребовал, чтобы ежедневно после обеда она проводила два часа в постели, в тишине и покое. И этот вынужденный отдых помог ей вернуться к привычке каждый день читать, забытой за время долгой болезни.

Она опять взялась за труды французских философов, но смотрела на них теперь иными глазами, и они уже не казались ей ни скучными, ни далекими от жизни.

— Мне кажется, — сказала она однажды Жилю, — прежде я не была к этому подготовлена. Я просто не понимала их.

— Может быть, вы были слишком молоды.

Она покачала головой.

— Вы сейчас моложе, однако вы понимаете.

— Я? Но мне очень повезло. «Энциклопедия» была мни второй матерью. Я сидел на коленях у папаши Гольбаха, пока Дидро с моим отцом вели философские споры.

— Может быть, поэтому вы и стали таким прекрасным учителем?

— Учить может всякий, надо только любить детей. Вот у меня были прекрасные учителя. Всем, что во мне есть хорошего, я обязан им двоим. Им и «Энциклопедии».

— И один из них — тот священник с распятием?

Жиль кивнул.

— Отец Клеман. Это так странно. Мы обо всем думали по-разному: я отвергал все, во что он верил, — я ведь атеист; а все, что мне дорого, он предавал анафеме. Но все равно — мы были друзьями с самого начала. Зная его, невозможно плохо думать о людях.

— А другой? Он просиял.

— Другой… Жан де Карита. Он не учитель по профессии, и у него блестящее положение в севте, — это маркиз Кондорсе. Он математик.

— Как и вы.

— Eh, pas du tout. [16]

Он, сам того не заметив, перешел на родной язык и заговорил быстрее и свободнее.