У прилавка толпились огромные, сильные парни с волосатыми руками, кое-кто из les forts des hells [118] , и они действительно выглядели так, словно могли поднять мешок картофеля на вытянутой руке.
— Хотя я не побоялся бы вызвать одного из них помериться силой, — заявил Петер.
— Петер по крайней мере так же силен, как любой fort des helles, — сказала Ева, и похоже, она думала, что les forts des hells так и надо, поделом им.
После лукового супа мы двинулись дальше среди сумятицы людей, автомобилей и телег по замусоренным тротуарам, где повсюду валялись солома и отходы овощей. Мы заблудились на темных улицах возле рынков.
Сад Эдема… среди роз, лилий и фиалок… да!
Но не здесь! Здесь жили несчастные, потерянные, les miserables [119] . «Жили» слишком сильно сказано. Они, существа, лишенные облика человеческого, валялись на тротуарах и по всем углам, странные бородатые маленькие старички и тощие старые ведьмы в жалких лохмотьях. Здесь не было ничего от веселой бедности наших clochardier на углу улицы возле отеля. Это были существа, опустившиеся и впавшие в такую глубокую нищету, что больше напоминали животных, чем людей.
У большого города множество разных ликов. «Париж — чудесный город!» — сказала Ева, протанцевав целую ночь на Монмартре. Что если бы я спросила у этого оборванца в сточной канаве, считает ли он Париж чудесным городом?
Сомневаюсь, вряд ли он даже знает, что живет в Париже.
Cтарые города удивительны! В городе, что зовется Париж, снуют люди, проживают там свою короткую жизнь, работают, любят, смеются и плачут. Постепенно они умирают, и по их улицам ходят уже другие люди, которые работают, и любят, и смеются, и плачут, и скоро уходят навсегда. Но разве не оставляют они все после себя частицу своего счастья и своей боли, своих страстей, своих мыслей, горя и тоски, своей ненависти и страха? И разве я, бродя по их городу, не чувствую этого? Разве сами камни мостовых не бормочут маленький тихий рассказ о тех, кто жил здесь раньше?
Хотя те, кому сейчас отпущен короткий миг жизни, шумят и грохочут изо всех сил, я, бродя по Парижу, все же слышу маленький бормочущий рассказ мостовых. В городе столько достопримечательностей! Pont Neuf, Place de la Concorde, Place de la Bastille [120] , Place de l’Hotel de Ville [121] .
Но рассказ, который я слышу, нельзя назвать по-настоящему красивым. Как и во всех старинных городах, брусчатка мостовой повествует большей частью о крови, поте и слезах, потому что таковы люди!
Кровь, пот и слезы! В холодной камере замка Консьержери [122] я слышу шепот несчастной королевы и немного оплакиваю судьбу Марии-Антуанетты. «Боже, сжалься надо мной! В глазах моих больше всего слез о вас, мои бедные дети!» Эти слова она написала в день своей смерти на странице молитвенника именно здесь, одинокая, горестно одинокая, разлученная с детьми и с человеком, которого любила… о, я не в силах думать об этом! Я прячусь за Леннартом и Евой, так как не хочу, чтобы они видели мои слезы, пролитые из-за Марии-Антуанетты.
«Скажите ему, что все на свете расстояния и все страны мира не в силах разлучить сердца любящих», — написала она однажды.
А мысли королевы летели в маленькую далекую Швецию, где жил ее возлюбленный. Дошел ли когда-ни-будь до Акселя фон Ферсена ее привет? Не знаю — и из-за этого тоже плачу сейчас! И мне снова так же горько из-за этого, как в школе, когда я прочитала о печальном завершении бегства королевской семьи, и я злюсь на Людовика XVI за то, что он сунул свой длинный нос в Варенн [123] и был узнан. Иначе все, возможно, кончилось бы благополучно и никакой камеры королевы в замке Консьержери не было бы. А мне не понадобилось бы стоять здесь и глотать слезы!
Счастливо бы кончилось? А разве не счастливый конец — умереть так, как умерла Мария-Антуанетта? А иначе, пожалуй, ее вспоминали бы как маленькую куколку, растратившую все дни своей жизни на игры и танцы, в то время как целый народ голодал и испытывал страдания. А сейчас мы прощаем ей легкомыслие и сумасбродства за величие, выказанное ею перед смертью. Нет, я больше не оплакиваю смерть королевы! Я горюю лишь из-за ее печальной любовной саги и из-за того, что у нее так жестоко отняли детей. А еще из-за того, что то самое письмо, начертанное ею ранним октябрьским утром 1793 года, так никогда и не попало к ее золовке Madame Элизабет [124] .
За это я ненавижу Робеспьера больше, чем за все его остальные жестокости! Что случилось бы, если бы он позволил получить это письмо мадам Элизабет, дабы она могла рассказать несчастным королевским детям, что в последние минуты жизни матушка думала о них? Что случилось бы, если бы королева могла через все расстояния и через все страны послать последний тайный привет несчастному маленькому шведскому дворянину, томившемуся в своей стране в ожидании, страхе и беспокойстве! Нет, такая человечная и такая естественная мысль не могла возникнуть в холодном змеином мозгу Робеспьера! Вместо этого чрезвычайно заботливо прячет он письмо под матрасы своей кровати. О, я вижу его! Он каждый вечер наверняка достает его оттуда и перечитывает, прежде чем задуть перед сном свечу. «…Не в силах разлучить сердца! Хе-хе!» — смеется он своими тонкими злобными губами и снова, довольный, засовывает письмо под матрасы. И спит на нем, и размышляет там каждую ночь целых девять месяцев. Но однажды ночью в июле 1794 года на кровати уже больше не увидишь monsieur Робеспьера, его голова уже не покоится на мягкой подушке! Нет, потому что у monsieur Робеспьера уже нет больше головы, он расстался с ней именно тогда на Place de la Revolution! [125]