Остановка в пустыне
А указателей к ней и нет никаких. Как доберёшься до границы округа Кольчугино, так свернёшь с асфальта, и пойдёт белый от пыли просёлок, на котором, точно хлебные крошки на скатерти, рассыпаны то тут, то там стайки воробьёв. Километра через полтора будет село Богородское с худыми, загорелыми дочерна местными жителями и рыхлыми белотелыми дачниками. И то сказать — какое село… Церкви в нём нет, а может, никогда и не было. Деревня деревней. Зато большая. Впрочем, в неё и въезжать не надо. Как раз у ржавого указателя свернуть налево и пойти по кривой, раскисшей от беспробудного пьянства разбитой колее деревенскими задами мимо… Нет, конечно, можно спросить у пастухши [2] в рваных кроссовках и засаленной джинсовой куртке с чужого, в три раза большего плеча, как пройти, но она вряд ли ответит. Поковыряет задумчиво в носу, махнёт неопределённо рукой в небо, попросит закурить и отвернётся разговаривать со своими козами. Так что лучше идти мимо. Пройти заброшенные силосные ямы, на месте которых растёт могучая и свирепая крапива, пройти давно разложившийся труп трактора со следами пыток сварочным аппаратом, кувалдой и какой-то матерью, пройти пасущегося чёрного телёнка, привязанного к покосившемуся забору. То ли забор удерживает телёнка от самоволки, то ли телёнку наказали в случае чего не дать забору упасть… Дальше колея выведет на пригорок, с которого откроется поле с изнемогающими от жары овсами и небо с двумя или тремя высохшими и сморщенными от долгой засухи облачками.
Вот по краю этого поля и неба надо пройти ещё километра четыре мимо важных ворон государственного вида, бредущих по колено в пыли, мимо малиновых зарослей иван-чая, мимо высокой и серебристой песни жаворонка. Тут-то ты её и увидишь. Сначала не всю, а только верхушку колокольни, покрытую чахлыми кустиками. Колея мало-помалу будет зарастать травой, ромашками, пижмой и повиликой. В конце концов она из последних сил доплетётся до оврага и упрётся в ручей. Можно, конечно, его перепрыгнуть и пойти дальше, а можно разуться и переходить долго-долго, по гладким блестящим камешкам, по мелкому жёлтому и красному песку, жмурясь от наслаждения. А как выберешься из оврага — так вся она как на ладони и будет. Только продираться надо ещё с полкилометра по лугу, заросшему огромным, в человеческий рост, чертополохом.
Сама церковь, приземистая и дородная, с тёмными провалами окон, почему-то напоминает добрую русскую печь из сказки про гусей-лебедей. Вот-вот раскроет рот и предложит… Но некому. Вокруг леса, поля и овраги. Поблизости нет ни деревни, ни хутора, ни даже домиков вездесущих дачников. Да и дородная церковь только на первый взгляд — там пролом в боку, там трещина змеится, там угол отгрызен, точно грызла его огромная крыса, да и подавилась кирпичами. Обескровленный купол зарос разными деревцами. Сейчас, в середине августа, он еще зелен, а к сентябрю покроется мелким берёзовым и осиновым золотом.
Внутри прохладно. Во всю ширь одной из стен ходят волны Галилейского моря, рыбаки жмутся друг к дружке в лодке и с надеждой смотрят туда, откуда исходит Свет. Он исходил и исходит… но не здесь. Здесь его выломали, вырвали из стены, обнажив красную кирпичную плоть. Где-то над головой в гулкой пустоте летает шмель и жужжит, жужжит монотонным басом, словно пономарь. В маленькой стенной нише, в которой когда-то была икона или чаша, или… Бог знает, что там было. Теперь там пустое прошлогоднее гнездо из серой соломы. Их много, этих покинутых гнёзд.
Из окон, из провалов в куполе падают на мозаичный пол столпы света. Может, и держится храм на этих столпах. Точно на них. Да и не на чем ему больше держаться.
Если встать у входа, то через анфиладу арок, за проломом в алтаре, можно увидеть «через призму церкви» заброшенное и разорённое кладбище. Немногое от него осталось. Пять или шесть могил, заросших бурьяном. На одной из них до сих пор торчит воткнутый в землю когда-то красный, а теперь почти белый букетик искусственных цветов. На другую упала высохшая липа и повалила крест. Рядом с крестом, еле видный в густой траве, лежит небольшой осколок от церковного колокола. Где-то внутри этого осколка, как в глазах умирающего, ещё осталось отражение комиссара в кожаной тужурке, размахивающего наганом, пьяных мужиков и голосящих баб. А может, и не осталось. Нам всё равно не увидеть.
Чуть поодаль ещё одна могила. Разрытая, с вывороченной могильной плитой и разбитым мраморным надгробием, бледно-зелёным от наросшего мха. На надгробии высечен ангел. Лицо у него отбито. Обычно у ангелов крылья отбивают, а у этого — лицо. Наверное, чтобы не смотрел. И не кричал.
А как будешь уходить от церкви, от её Галилейского моря, от рыбаков в лодке, от столпов света, от ангела, от пустых окон и опустевших гнёзд… — то и окажется, что некуда.
* * *
Это в Москве немецкие стеклопакеты из пуленепробиваемых стёкол, а в райцентре Судорога Судогда Владимирской области во дворе типографии висит объявление о том, что «в продаже имеется бумага для заклейки окон по цене два рубля за рулончик». Ещё в том же дворе стоит статуя Венеры Судогодской девушки без весла, без рук и без ног. Ну, не то чтобы совсем без ног — от ног у неё остались железные штыри арматуры, сильно изогнутые. На них она стоически опирается, точно на берцовые кости, и на Судогду судьбу не ропщет. Ещё в Судогде есть покосившийся купеческий или мещанский дом с полинявшей мемориальной табличкой, на которой написано, что проживал в нём член партии с 1919 года Иванов В.В. Мало того что Иванов был член партии, так его ещё и делегировали на четвёртый съезд РКСМ. В связи со всем этим дом объявлен всенародным достоянием. А вот местный Свято-Екатерининский собор, что расположен, как у нас это обычно бывает, на улице Ленина, всенародным достоянием никто не объявлял, и потому пришлось ему лихо в годы, когда «вокруг от Ивановых содрогалась земля». Внутри храма есть витрина с пожелтевшими фотографиями его прошлых мучений. Лежит там и копия письма, написанного в тридцать восьмом году «славному вождю И.В. Сталину» от верующих жителей Судогды и района с просьбой не разрушать церкви и оставить их для стариков, чтобы те могли умереть в православной вере. Письмо длинное и я его всё не смог запомнить, но обрывок последней фразы «…мы умрём, а молодые сами разрушат» вряд ли удастся забыть.
На выезде из города у дороги стоит, как и полагается, табличка с надписью «Судогда», перечёркнутая красной чертой. Пожалуй, надо бы наоборот — на въезде. Наверное, судогодцы любят свой город. Да точно любят. Но рождаются они с желанием уехать отсюда как можно скорее, а потом, поняв, что пространство вокруг города свёрнуто в морской узел, стянутый на их шее, мечтают хотя бы сдохнуть отсюда к чёртовой матери, а уж совсем отчаявшись, начинают любить.
* * *
Церковь маленькая, сельская. Собственно, это даже не церковь, а только колокольня. Больше ничего не сохранили. Внутри колокольни и проходит служба. Стены и потолок после недавнего ремонта ещё не расписанные, белые — как после болезни. Прихожан мало — три пожилых женщины, женщина лет тридцати и девочка лет двенадцати. Наверное, мать с дочкой. Они — певчие и стоят наверху, на крошечных хорах из свежеструганного, ещё некрашеного дерева. Батюшка молоденький, субтильный, в очках с тонкой оправой. У него, однако, бас, и его «аминь» — полновесный, незыблемый и даже гранитный. У певчих, напротив, «аминь» выходит хрустальный и аквамариновый. Девочка поёт, прижимая к груди плюшевую обезьянку из мультфильма про тридцать восемь попугаев. Когда случаются перерывы в пении, она отрывает от себя обезьянку заглядывает ей в глаза, гладит по голове и что-то беззвучно шепчет. Просит вести себя тихо. Обезьянка хоть и молчит, но корчит рожицы. Девочка зажимает себе рот ладошкой, чтобы не рассмеяться. Херувимская песнь, увитая ленточками тёплого дыма от свечей, тянется вверх, к электрическим лампочкам люстры, выше, выше и там истаивает.