Один человек | Страница: 52

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Гармонист, гармонист —

Слушай, чо тебе скажу:

Поцелуй меня в те губы,

На которых я сижу!

Публика заревела в экстазе. Гармонист просиял, как начищенный пятак. А я (воспитанный мальчик) сказал солистке: «Здравствуйте, Клавдия Васильевна». Папа… я не берусь описать его тогдашнее состояние. Через какое-то время, когда мы невыносимо быстрым шагом уже шли по другой улице, он спросил меня трагическим голосом:

— Миша… с кем ты… с кем… с кем ты здороваешься, чёрт побери!

— С нашей учительницей по ботанике, — ответил я.

Больше папа не проронил ни слова. О чём-то они там с мамой беседовали потом. О педагогах, о воспитании, о нашей школе… Но маму удивить было трудно — она в то время была уже капитаном милиции и ей ещё и не такие частушки приходилось выслушивать по месту службы.

* * *

Дедушка мой по папиной линии был мужчиной крупным, с такой же крупной головой, бритой наголо. Эта привычка брить голову осталась у него ещё со времён гражданской войны. К семидесяти годам волос на его голове почти не осталось, но дед каждое утро тщательно водил по остаткам щетины электробритвой «Харьков». В хорошем настроении и мне разрешал поводить. Я водил с удовольствием, держа бритву двумя руками и командуя деду, куда ему наклонять голову. А в один прекрасный день я решил посмотреть, каким винтиком эта бритва жужжит…

Дед был красным кавалеристом в отряде Щорса. Воевал храбро, за что имел наградную саблю в ножнах с серебряными накладками. Само собой, я живо интересовался дедушкиными подвигами. Вот только раскрутить дедушку на воспоминания было трудно. Обычно, начав рассказывать про какую-нибудь кавалерийскую атаку, дед умудрялся засыпать в самом интересном месте. У меня вообще создалось впечатление, что после команды «Эскадро-о-он! Шашки наголо!» красные конники обычно кемарили в сёдлах. Я начинал отчаянно тормошить дедушку, требуя продолжения. Дед с трудом разлеплял глаза и продолжал уже совершенно с другого места:

— И крови натекло…

— Полные штаны, — заканчивала появившаяся в дверях бабушка. — Хватит ребенку голову морочить всякими россказнями. Лучше сходите на рынок.

Надо сказать, что бабушка не очень любила дедушкино революционное прошлое. Как-никак у её родителей до всей этой заварухи была сапожная мастерская с наёмными сапожниками, а у дедушки только одиннадцать братьев и сестёр в деревне Дубровка. Бабушка говорила, а я не мог, не хотел поверить, что дед вовсе не собирался воевать ни за красных, ни за белых. Он вместе со своим закадычным дружком Колькой Левченко достаточно успешно прятался и от тех и от других, пока их всё же не забрили в солдаты красные. Мало того, бабушка, следуя непогрешимой женской логике, обвиняла деда и в том, что он после войны незамедлительно демобилизовался, а Колька остался в армии и дослужился до генерала. Зато у дедушки были настоящие шрамы от сабельных ударов, и он мне давал их потрогать. Ещё один так и незаживший шрам на старом-престаром кухонном буфете мне показала бабушка. При этом она громким шёпотом добавила, что если бы ей собрались ставить памятник за проявленное мужество и героизм при несении семейной службы, то уж памятник этот был бы… величиной с огромную дулю, которую показал ей дед, появившийся в этот момент на кухне с корзиной, а правильнее сказать с кошёлкой для похода на рынок.

И мы отправились на рынок. Немного отойдя от дома, мы встретили моего друга, Петьку Немировского. Петька слонялся возле дома, и лицо его было опухшим от слёз. Руками он страдальчески потирал известное место пониже спины. Всего за одну карамельку, которую ему предложил дедушка, Петька поведал нам страшную историю своих злоключений. Менее чем за полдня он был выпорот дважды. С утра пораньше они со старшим братом Сёмкой убежали без спросу купаться на речку Поскольку дети не явились к завтраку (а что может быть страшнее, когда в еврейской семье дети голодают более часа кряду), то были подняты по боевой тревоге родственники и соседи. Беглецы были незамедлительно найдены, накормлены и выпороты на сытый желудок. Сёмка смирился, осознал и обещал, что больше никогда. Но не таков был Петька. Петька решил страшно отомстить. План мести созрел мгновенно, под ударами отцовского ремня. Петька исхитрился вырваться и выбежать на улицу. Он бежал по улице и кричал страшное. Самое страшное, что он знал про своего отца. «Мой папа по ночам слушает по радио Израиль!» — кричал еврейский Павлик Морозов шести лет от роду.

А на дворе стоял июнь шестьдесят седьмого года. Шестидневная война была в разгаре. Мы, дети, мало что понимали во всех этих событиях. Ясно было только одно — «наши» показывают арабам кузькину мать. Правда, «наше» радио об этом молчало, но другое «наше» говорило во весь «Голос Израиля», который и слушал по ночам Петькин отец. И не он один. Помню, что, встречаясь с друзьями, мы, наслушавшись обрывков кухонных бесед взрослых, в качестве приветствия закрывали один глаз рукой, как «стерьва одноглазая», Моше Даян, о котором ходили легенды, что он бывший офицер советской армии и герой Советского Союза.

Но я отвлёкся. Петька бежал по улице и кричал то, что кричал. За ним бежал отец с ремнём, а за отцом мать, умоляя пощадить этот позор семьи, этого агента КГБ, чтоб только он был здоров. Соседи разных национальностей, все как один проходившие по той же статье обвинения, что и Петькин папа (если не «Голос Израиля», так «Голос Америки»), глядя на эту сцену вытирали слёзы, выступившие от смеха. Не прошло и трёх минут, как Петька был пойман, взят с вывертом за огромное, как будто предназначенное для таких целей ухо и уведён для повторной порки. После принесения страшной клятвы на верность родителям его под ответственность и сердечный приступ бабушки выпустили погулять с глаз долой во дворе.

Мой дедушка, сурово выслушав Петькину исповедь, сначала показал Петьке свой пудовый кулак, потом дал ему на прощание ещё одну карамельку, и мы пошли дальше.

Дойдя до рынка, мы первым делом зашли с дедушкой в полутёмный и пыльный ларёк под названием «Сортсемовощ», в котором торговал один из многочисленных дедушкиных знакомых, а по совместительству ещё и двоюродный дядя моей мамы, Пинхас Нейтерман, называемый друзьями просто Пиня. Он продавал семена в красивых пакетиках с картинками. Мне эти пакетики, правда без семян, иногда выдавали за хорошее поведение. Хорошо вести себя было несложно. Надо было только соблюдать ритуал посещения «Сортсемовоща», который включал в себя извлечение Пиней из-под прилавка бутылки с вином и немедленное распитие части её содержимого, буквально по полстаканчика за здоровье присутствующих. После чего дед и Пиня некоторое время задумчиво нюхали эти самые пакетики с семенами, а дед ещё и приговаривал, строго глядя мне в глаза: «Помалкивай, чахотка!» Я и помалкивал себе в тряпочку, а точнее в вожделенный пакетик, которым незамедлительно награждал меня Пиня. Следовал пятиминутный разговор, по-видимому, о погоде, видах на урожай, ценах и городских сплетнях. Я говорю «по-видимому», потому что разговор, естественно, вёлся на идиш, и из него мне были понятны только ненароком выскакивавшие русские слова известного свойства, о которых я, естественно, и знать не знал, и слыхом не слыхивал. Иногда случалось так, что третьим заходил Филька — шумный тощий старик, вечно размахивавший руками, Филька (уж и не знаю, каким было его полное имя — Филипп или Филимон) был родом из России, судьба занесла его в Новоград-Волынский уже после войны. На пенсии ему не сиделось, и он служил кучером в местной музыкальной школе. В связи с этим обстоятельством дедушка всем намекал, что у него есть «своя рука» (а точнее «свой кнут») в музыкальной школе. С Филькой, по-видимому, обсуждались новости из мира музыкальной культуры. Я опять говорю «по-видимому», так как… и Филька свободно говорил на идиш несмотря на своё совершенно славянское происхождение. В конце концов мне надоедало чувствовать себя иностранцем, я дёргал деда за рукав и мы выходили на крохотную рыночную площадь за покупками. Запасаясь провизией, дедушка не забывал представлять меня каждому продавцу, с которым он был знаком, а знаком он был со всеми, включая бегавших по рынку бездомных собак. Такие представления оканчивались вручением мне то яблока, то груши, то газетного кулёчка с моими любимыми жареными семечками, фрукты я давал нести деду, а семечки начинал немедленно грызть, что, строго говоря, было наказуемым бабушкой деянием. Семечками можно было перебить себе аппетит перед обедом, а что может быть страшнее этого для еврейского ребёнка, вне зависимости от его комплекции? С семечками (не побоюсь четвёртый раз за последние четыре строчки употребить это слово), однако, была связана история женитьбы моих родителей, и она стоит того, чтобы её рассказать.