Воды любви (сборник) | Страница: 88

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– У-у-у-у-у, у-у-у-у-у-у, – угрюмо запели они в осажденном зале, и Лоринков сразу вспомнил балет, похороны вождей и концерты классической музыки.

– Господа, что это, право? – спросил Лоринков.

– «Торжественная увертюра», Чайковский, а что, – сказал недоуменно декоратор.

– Гм, – сказал Лоринков.

– А давайте… из Мары?.. – сказал Лоринков смущенно.

– Это любимая певичка моя, Мара, – сказал он.


Декоратор поправил очки и винтовку. Заиграл из Мары.

– Отправь мне пару писем, – запели защитники зала.

– Быть может, они нужны, – пели они.

– Кто менее зависим, – пели они.

– Тот первым уйдет с войны, – пели они.

– Налей мне немного Whiskey… – пели они.

Лоринков подошел к окну. Нащупал в кармане вдруг ручку какую-то. Странно, подумал он, всегда же прошу у кого-то ручку, своих нет… Вынул. Это оказался поломанный оловянный волчок, без одной лапки… Сын когда-то просил, Лоринков купил, да вот забыл отправить, а потом волчок сломался и отправлять уже не было смысла, а выкидывать жалко, и с тех пор вот в кармане… Сунул Лоринков фигурку обратно в карман. Оглянулся. Глянул в жерла винтовок, в лицо направленных. Иуды-декоратор и электрик оружие свое на драматурга развернули.

– А ведь, Лоринков, давно вас прикопать пора… – сказал электрик.

– Гордый больно… залупаетесь все время… – сказал он с ненавистью.

– Еще и мужик, сразу видно, – с болью сказало то ли мужчина, то ли женщина декоратор.

Забежали в зал атакующие… Липким комком дождевых червей копоишились «новые реалисты», и самые толстые и гадкие среди них – вор привокзальный Гешка Саздулаев да Серенька Шаргунцов. Замахали им иуды театреальные – вот он, мол, попался, драматург!

Но попятился Лоринков к стене, разбил стекло, и, царапая израненные руки осколками, выбрался на улицу… Убегая, слышал очереди, звон стекол, грохот взрывов. Уходил, оставляя на снегу кровавый след. Под утро, дрожа, притулился к к столбу какому-то у железнодорожного моста на краю чужой, холодной, омерзительно высокомерной Москвы. Колотило от усталости, похмелья, холода. Пугали шаги милицейских патрулей. Верещали, – поднимая горожан на утренний намаз – подмосковные муэдзины, шелестели отъезжающие от ночных клубов «Мерседесы».

– Господи, – сказал Лоринков.

– Господи, – сказал он.

– Пусто-то как… – сказал он.

– Что я здесь делаю? – сказал он.

Ничего не ответил Господь.

Загрохотали вдали товарные составы.


* * *

…оловянный волчонок стоял на самом почетном месте в доме.

В углу, на комоде в детской.

На этот комод Лоринков часто натыкался, когда затемно поутру заходил в комнату, полюбоваться сыном. Жена ласково журила его за это. Как будто не на утреннюю пробежку собирался, а на войну. После пробежки Лоринков долго плескался в роднике, возвращался домой не спеша, чувствуя, как заживает и наливается силой тело. За телом возвращался и дар. Лоринков время от времени – и все чаще, – садился за письменный стол, и тогда его хохот распугивал птиц, летевших в парк на ночлег.

Московские слаксы, сапожки и фирменную рубашку за 20 тысяч рублей Лоринков отдал в городской ТЮЗ, исполнителю роли Кащея Бессмертного. Не жалко. Единственное, о чем жалел Лоринков, так это тулупчик, – тот остался при бегстве из театра в окне, оскалившемся битым стеклом. Но Лоринков не очень переживал.

– Все неприятности Москвы начинались с отобранного у кого-то тулупчика, – знал Лоринков.

– Хоть она, Москва, и не верит слезам, – знал он, щуря сухие глаза.

В пустом тренажерном зале крутились сухими осенними листьями железные блины, сброшенные на пол. Леденила сердце вода в заброшенном бассейне. Крепли мышцы, закипала ярость. По утрам пели в лесу – в который превратился заброшенный парк у дома, – птицы. Вечерами чернел за окнами поиздержавшийся в разруху Кишинев. Какой он ни есть, но это мой дом, и другого мне не надо, знал Лоринков. Суровый и немногословный, вечерами он, на просьбу сына почитать колыбельную, – доставал книгу. Садился у изголовья.

– Низко нависает серый потолок,

– Баю – баю – баю, засыпай, сынок

– Засыпай, проснёшься, в сказочном лесу

– За себя возьмёшь ты, девицу-красу, – читал он.

Сопел, засыпая, мальчишка. Лаяли на улице бродячие собаки. Шумели, дребезжа, старые троллейбусы. Лоринков читал:

– Спит пятиэтажка, в окнах ни огня…

– Будет тебе страшно, в жизни без меня, – читал он.

Засыпал не видный с неба из-за разбитых фонарей и пропавшего уличного освещения Кишинев. Переливалась где-то огнями пьяная, сытая, набухшая деньгами и кровью Москва. Рос во сне мальчишка. Поднимали весенние воды ручьев хрупкие льды. Наливался гневом Лоринков. Вспоминал Москву. Вспоминал подходы, подъезды, и направления. Придет день ярости и возмездия, знал он. И очередная Великая Блудница падет, как и многие другие до нее. И на разрушенных остатках Кремля варвары станут пасти свой скот, а московские евреи с лицами римских патрициев – с ненавистью думал неисправимый антисемит Лоринков, – мыть ноги дочерям и сыновьям новых варваров.

Гладил сына по голове. Читал.

– Из леса выходит серенький волчок,

– На стене выводит свастики значок, – читал он.

–… дети безработных, конченных совков

– Сколько рот пехотных, танковых полков… – читал он.

В рассветах и закатах чудились ему всполохи последнего боя, из которого спасся он в Москве, а потом, – чудом, – добирался железной дорогой восемнадцать суток до дома. Туда, где уже и ждать забыли, и где дети поначалу дичились незнакомого мужика с щетиной и руками в шрамах. Лоринков прикрывал разметавшегося во сне сына, поправлял одеяло. Читал ему.

– Твой отец писатель, этот город твой.

– Звон хрустальной ночи, бродит над Москвой, – читал он.

– Кровь на тротуары просится давно

– Ну, где ваши бары? Театры, казино? – читал он.

– Все телегерои, баловни Москвы

– Всех вниз головою в вонючие рвы

– Кто вписался в рынок, кто звезда попсы

– Всех примет суглинок, средней полосы… – читал он.

Подходил к окну, глядел в сереющее перед рассветом небо. Спрашивал:

–… что ж ты, командир? Для кого ты создал

– Свой огромный мир? Грацию оленей,

– Джунгли, полюса, Женские колени,

– Мачты, паруса? Сомкнутые веки,

– Выси, облака, воды, броды, реки,

– Годы и века? – спрашивал он.