– Ну и как, стал бы?
– Я думаю, – сказал Стивен, – мне было бы одинаково тяжело что ограбить, что быть ограбленным.
– Понимаю, – сказал Крэнли.
Он извлек свою спичку и принялся вычищать щель между зубами. Потом небрежно спросил:
– Скажи, а ты мог бы, например, лишить девушку невинности?
– Прошу прощения, – вежливо сказал Стивен. – Разве это не мечта большинства молодых людей?
– А твоя точка зрения?
Эта последняя фраза, едкая, как запах гари, будящая печаль, разбередила мозг Стивена, начав окутывать его тяжелыми испарениями.
– Послушай, Крэнли, – сказал он. – Ты расспрашиваешь меня, что бы я стал делать и чего бы не стал. А я скажу тебе, что я хочу делать и чего делать не буду. Я не буду служить тому, во что я больше не верю, пусть это и называется моим домом, моей родиной, моей церковью. И я буду стараться выразить себя в какой-либо форме жизни, форме искусства так свободно и полно, как я только смогу, и защищаться буду лишь тем оружием, которое я позволяю себе использовать: молчанием, изгнанием и хитроумием.
Крэнли схватил Стивена за руку и повернул его по кругу, обратив назад, к Лисон-парку. Он засмеялся лукаво и прижал к себе руку Стивена с теплой привязанностью старшего.
– Хитроумием?! – сказал он. – Это ты-то? Бедняга-поэт!
– А ты меня заставил исповедаться тебе, – сказал Стивен, взволнованный его пожатием, – как я тебе исповедовался уж столько раз.
– Да, дитя мое, – произнес Крэнли тем же веселым тоном.
– Ты заставил меня исповедаться в моих страхах. Но я скажу тебе и о том, чего я не страшусь. Я не страшусь остаться один или быть отвергнутым ради кого-то другого, не страшусь бросить то, что мне надо бросить. И я не боюсь совершить ошибку, даже великую ошибку, ошибку на всю жизнь, а может, и на всю вечность.
Крэнли, вновь посерьезнев, замедлил шаг и сказал:
– Один, абсолютно один. Ты этого не страшишься. А ты понимаешь, что это слово значит? Не только быть отдельным, отделенным от всех, но не иметь даже ни единого друга.
– Я приму этот риск, – сказал Стивен.
– И не иметь такого человека, кто был бы больше чем друг, больше даже чем самый благородный, преданный друг.
Его слова, казалось, задели какую-то сокровенную струну в нем самом. Говорил ли он о себе, о том себе, каким был или хотел быть? Несколько мгновений Стивен молча вглядывался в его лицо. На нем были холод и печаль. Он говорил о себе, о собственном одиночестве, которого он страшился.
– О ком ты говоришь? – спросил Стивен после молчания.
Крэнли не ответил.
* * *
20 марта. Длинный разговор с Крэнли на тему о моем бунте. Он выступал в важной своей манере. Я – учтив и податлив. Нападал на меня по линии любви к матери. Пытался представить себе его мать – не смог. Однажды у него вылетело невзначай, что, когда он родился, отцу было шестьдесят один год. Его могу представить. Здоровяк-фермер. Костюм толстой шерсти, крапчатый. Ступни массивные. Косматая борода с проседью. Наверняка ходит на собачьи бега. Выплачивает церковный сбор отцу Двайеру из Лэрреса, исправно, но без особой щедрости. Не прочь иногда поболтать с девицами вечерком. Но вот мать? Очень молодая или очень старая? Первое едва ли. Тогда бы Крэнли в таком духе не говорил. Значит, старая. Видимо, и заброшенная. Откуда и отчаяние у Крэнли в душе: плод истощенных чресл.
21 марта, утро. Это я думал еще вчера ночью в постели, но был слишком ленив и слишком свободен, чтобы приписать. Свободен, именно. Истощенные чресла – это у Елизаветы и Захарии. Стало быть, он – предтеча. Один пункт: питается преимущественно грудинкой и сушеными фигами. Читай: акридами и диким медом. Потом, когда думаю о нем, перед глазами всегда встает суровая отсеченная голова или мертвая маска, как бы вычерченная на сером занавесе или на плащанице. Усекновение главы – так это зовется в народе божьем. Пришел в недоумение по поводу святого Иоанна у Латинских ворот. Что я вижу? Обезглавленного предтечу, пытающегося взломать замок.
21 марта, вечер. Свободен. И душой, и воображением. Пусть мертвые погребают мертвецов [141] . Ага. И пусть мертвецы женятся на мертвых.
22 марта. Вместе с Линчем шли следом за упитанной больничной сиделкой. Это идея Линча. Мне не нравится. Две тощие голодные борзые семенят за телкой.
23 марта. Не видел ее с того вечера. Болеет? Сидит, верно, у камина, на плечах мамочкина шаль. Однако не унывает. Дать вкусной кашки? Не покушаешь?
24 марта. Сначала вышел спор с матерью. Тема – Пресвятая Дева Мария. Пол мой и возраст были помехой. Чтобы выйти из положения, противопоставил отношения Иисуса с его Папашей и Марии с ее сыном. Сказал, религия – это не роддом. Мать снисходительна. Говорит, у меня извращенный ум и я слишком много читаю. Неправда. Читал мало, понял еще меньше. Потом она сказала, я еще вернусь к вере, потому что у меня беспокойный ум. Это значит, покинуть церковь черным ходом греха и вернуться через слуховое окно раскаяния. Каяться не могу. Высказал это ей и попросил шесть пенсов. Получил три.
Потом пошел в университет. Тут опять диспут, с коротышкой Гецци – голова круглая, глазки плута. На сей раз – по поводу Бруно из Нолы. Начал по-итальянски, закончил на ломаном английском. Он сказал, Бруно был жуткий еретик. Я отвечаю, что его жутко сожгли. Он не без огорчения признает. Потом дал мне рецепт того, что он называет risotto alla bergamasca [142] . Когда он произносит мягкое «о», так выпячивает пухлые свои плотоядные губы, будто целует гласную. Интересно, он…? А он бы мог покаяться? Да, вполне – и пустить две круглые плутовские слезы, по одной из каждого глаза.
Пересекая Стивенс-Грин, то бишь мой лужок [143] , вспомнил: это же его соотечественники, а не мои изобрели то, что Крэнли в тот вечер назвал нашей религией. Четверо из них, солдаты девяносто седьмого пехотного полка, сидели у подножия креста и бросали кости, разыгрывая пальто распятого.
Пошел в библиотеку, пытался читать три журнала. Бесполезно. Она все еще не показывается. Опасаюсь ли я? Чего? Того, что она больше никогда не покажется.
Блейк писал:
Я думаю, умрет ли Уильям Бонд,
Ведь мне известно, что он тяжко болен.
Увы, бедный Уильям!
Я был как-то в диораме в Ротонде. В конце там показывали портреты всяких шишек. Среди них – Уильяма Юарта Гладстона, тогда только что умершего. Оркестр заиграл «О Билли, нам тебя недостает!».
Поистине нация баранов!
25 марта, утро. Беспокойная ночь, сны. Хочется сбросить их с себя.