Та разновидность христианства, что именуется католичеством, казалась ему стоящей на пути у него – и, соответственно, он ее устранил. Воспитание его включало веру в примат Рима, и перестать быть католиком значило для него перестать быть христианином. Идея, что власть в империи слабей всего на границах, требует модификации: всякий знает, что папа не может властвовать в Италии так, как властвует он в Ирландии, а царь не столь страшное орудие для петербургских купцов, как для простых русских в степях. В действительности, очень часто правление империи сильней всего на границах, и, в частности, оно там сильней во всех случаях, когда начинает слабеть в центре. Волны возвышения и упадка империй распространяются не со скоростью световых волн, и пройдет, возможно, немало времени, прежде чем Ирландия сумеет понять, что папство давно уже не находится в фазе анаболизма [43] . Толпы паломников, увлекаемые по всему континенту своими ирландскими пастырями, должны пробуждать стыд у прожженных реакционеров вечного города одурелым пылом своего благочестия, подобно тому как дивящийся провинциал, только что заявившийся из Испании или Африки, мог бы расшевелить гражданские чувства какого-нибудь улыбчивого римлянина, для которого [его прошлое уже лишь] будущее его народа становилось все более смутным, по мере того как прошлое становилось отчетливым. Хотя, с одной стороны, понятно, что эта незыблемость власти католицизма в Ирландии должна необычайно усиливать чувство изоляции у ирландского католика, решившего добровольно поставить себя вне закона, однако, с другой стороны, та сила, которую он должен в себе развить, чтобы вырваться из-под гнета столь мощной и изощренной тирании, часто может оказаться уже достаточной для того, чтобы вывести его за пределы сферы, где еще возможен возврат. На поверку, именно пыл предшествующей религиозной жизни Стивена сейчас обострял для него болезненность его изоляции и помогал в то же время отвердеванию в менее податливую, менее сговорчивую враждебность той расплавленной лавы ярости и тех сожигающих порывов, на которые чувства беспомощности, одиночества и отчаяния вначале действовали охлаждающе.
В летние месяцы столы в Библиотеке были пусты, и когда Стивену случалось туда забрести, он видел не много знакомых лиц. Одним из этих немногих был друг Крэнли [О’Нил] Глинн, клерк [с таможни] из пивоварни Гиннесса: все лето он усердно читал учебники по философии. Стивен имел несчастье в какой-то вечер попасться в плен [О’Нилу] Глинну, который немедля завязал разговор о современной школе ирландских писателей – о коей Стивену было ровно ничего не известно, – и он должен был выслушивать сбивчивый поток литературных суждений. Суждения были не слишком интересны и быстро надоели Стивену: к примеру, [О’Нил] Глинн возвещал, какие прекрасные стихи писали Байрон, Шелли, Вордсворт, Кольридж, Китс и Теннисон, а также находил, что Рескин, Ньюмен, Карлейль и Маколей являются величайшими современными стилистами в английской прозе. В конце концов, когда [О’Нил] Глинн вознамерился пересказывать литературный доклад, прочитанный его сестрой в Дискуссионном клубе девушек из пансиона монастыря Лорето, Стивен решил, что имеет право положить этим излияниям предел, и «несколько в стиле Крэнли» спросил [О’Нила] Глинна с многозначительным видом, не может ли тот достать ему пропуск на осмотр пивоварни. Просьба была сделана тоном такого жадного, с трудом подавляемого интереса, что [О’Нилу] Глинну было весьма затруднительно продолжать свой литературный экскурс, и он обещал сделать все возможное, чтобы достать пропуск. Другим посетителем Библиотеки, который, казалось, очень хотел завязать дружбу со Стивеном, был молодой студент по фамилии Мойнихан, которого избрали на следующий год аудитором Литературно-исторического общества. В ноябре ему предстояло прочесть свою вступительную речь, и он выбрал для нее тему «Современное неверие и современная демократия». Он был до крайности некрасив [малоросл], с растянутым ртом, который, пока не рассмотришь вблизи, казался помещающимся под подбородком, с посаженными чересчур близко глазами цвета слишком замытых оливок и большими, далеко оттопыренными жесткими ушами. Его чрезвычайно заботил успех его речи, поскольку он собирался стать адвокатом и видел в своем вступительном обращении первый шаг к известности. Проницательность законника еще не успела развиться в нем, судя по тому, что он воображал, будто Стивен тоже ужасно озабочен его вступительной речью. Как-то вечером Стивен подошел к нему, когда он усердно «выстраивал» свою тему. Возле него лежали объемистые тома Лекки, и он занимался конспектированием статьи «Социализм» в Британской энциклопедии. Завидев Стивена, он прервал труды и принялся рассказывать о приготовлениях, которые предпринимал комитет. Он показал письма, полученные от различных общественных деятелей, к которым комитет обратился с предложением выступить. Он показал эскизы пригласительных билетов, которые планировалось отпечатать, а также показал текст объявления, которое решили послать во все газеты. Стивен, знакомство которого с Мойниханом было отнюдь не близким, был несколько удивлен этими конфиденциями. Мойнихан сказал, что, по его убеждению, на будущий год Стивена изберут аудитором, ему на смену, и добавил, что был необычайно восхищен стилем доклада Стивена. Потом он стал обсуждать виды Стивена и свои собственные относительно получения степени. Он сказал, что немецкий язык полезнее итальянского (хотя, безусловно, итальянский гораздо прекраснее как язык) и по этой причине он всегда изучал немецкий. Когда Стивен поднялся уходить, Мойнихан сказал, что он, пожалуй, тоже отправится, и сдал свои книги. Его путь лежал по Нассау-стрит, на остановку трамвая в сторону Пальмерстон Парк; была сырая погода, улицы почернели и поблескивали, залитые дождем, и благодаря этому он еще интимнее сблизился со своим намеченным преемником, бросая взгляды и восклицания вслед больничной сиделке, на которой были коричневые чулки и розовые нижние юбки. Стивен, которому это зрелище далеко не было неприятным, безмолвно наблюдал за ним еще задолго до того, как Мойнихан обратил на него внимание, и похотливые возгласы Мойнихана [также] напоминали ему стук клавишей пишущей машинки. Мойнихан, ставший к этому времени на приятельской ноге с ним, сказал, что знать итальянский он хотел бы ради Боккаччо и прочих итальянских писателей. Он поведал Стивену, что если того потянет прочесть что-нибудь этакое, «с клубничкой», [что] то в части «клубничности» первый приз – за «Декамероном».
– Завидую, я б тоже хотел как ты, – сказал он, – наверняка в оригинале вдесятеро забористей. Сейчас некогда рассказывать, вон мой трамвай подходит… но там точно уж первый приз, там этакое… смекаешь?.. ну ладно, до скорого!
Мистер Дедал не обладал обостренным чувством прав частной собственности: за квартиру он платил крайне редко. Требовать платы за съестные припасы ему представлялось справедливым, однако ожидать, чтобы за крышу над головой люди выкладывали непомерные суммы, что ни год требуемые дублинскими домовладельцами, ему представлялось несправедливым. Сейчас он уже год как занимал дом в Клонтарфе и заплатил за один квартал. Первое судебное предписание, посланное ему, «содержало юридическую оплошность,» и этот факт позволил ему продлить срок проживания. В данный же момент дело приближалось к развязке, и он прочесывал город в поисках следующего пристанища. Согласно частному сообщению от приятеля в полицейском ведомстве, у него оставалось ровно пять дней последней отсрочки, и каждое утро он с великим вниманием начищал свой цилиндр, протирал монокль и, надменно насвистывая, отправлялся служить наживкою для дублинских квартирохозяев. При этом входная дверь зачастую захлопывалась с шумом, в качестве единственно возможного завершения перебранки. По результатам экзаменов наградой Стивену был всего лишь перевод на очередной курс, и отец сообщил ему под большим секретом, что ему стоит подыскать себе какой-нибудь род ночлежки, поскольку через неделю они все окажутся на улице. Семейные капиталы были более чем скудны, потому что новая мебель, будучи свезена по частям в ломбард, принесла совсем мало. Кредиторы-торговцы, приметившие ее отъезд, начали игру в стучать-звонить, на которую с большим любопытством глазели уличные мальчишки. Айсабел лежала в задней комнате наверху и угасала на глазах, становясь при этом все более плаксивой и раздражительной. Доктор приезжал теперь два раза в неделю и предписывал кормить ее деликатесами. Миссис Дедал приходилось ломать голову, чтобы обеспечить семье основательную трапезу хотя бы раз в день, и, стараясь исполнять сей подвиг, примирять склоки у дверей, умерять дурные настроения мужа и ухаживать за умирающей дочерью, она не имела лишней минуты. Что же до сыновей ее, то из них один был вольнодумец, другой угрюмый молчун. «Морис поедал черствый хлеб, бормоча ругательства в адрес отца и отцовских кредиторов, упражнялся в саду, поднимая поломанную штангу и толкая большой булыжник», и плелся на Булл каждый день, когда позволял прилив. По вечерам он писал свой дневник или отправлялся в одиночестве на прогулку. Стивен бродил по городу с утра до ночи. Братья мало бывали вместе [но впоследствии]. Однажды в летних сумерках, [когда] оба глубоко задумавшись, они столкнулись нос к носу на каком-то углу, – и оба расхохотались; после этого случая они стали иногда прогуливаться вместе по вечерам, обсуждая искусство слова.