— Мне кажется, я достаточно оправдала предпочтение, которое я оказываю доктору Джонсону как беллетристу.
Капитан сложил губы в трубочку, забарабанил пальцами по столику, но ничего не ответил. Она решила нанести еще один-два завершающих удара.
— Я считаю, что публиковаться выпусками — это вульгарно и унижает достоинство литературы.
— А как выходил «Рассеянный», сударыня? — осведомился капитан Браун, но так тихо, что, мне кажется, мисс Дженкинс не могла расслышать этих слов.
— Стиль доктора Джонсона — образец для начинающих авторов. Мой отец рекомендовал его мне, когда я начала писать письма, и на нем я сформировала мой собственный стиль; рекомендую его и вашему любимцу.
— Мне было бы очень жаль, если бы он сменил свой стиль на подобную напыщенность, — сказал капитан Браун.
Мисс Дженкинс сочла это личным оскорблением, хотя капитану такая идея и в голову не могла прийти. Она и ее друзья считали, что в эпистолярном жанре она блистает. Сколько раз видела я, как черновик ее письма переписывался и исправлялся, прежде чем она «улучала минутку перед самой отправкой почты, чтобы заверить» своих друзей в том-то и том-то. Теперь она с достоинством выпрямилась и на последние слова капитана Брауна сказала только, отчеканивая каждый слог:
— Я предпочитаю доктора Джонсона мистеру Бозу.
Утверждают — за верность этого я не ручаюсь, — будто слышали, как капитан Браун сказал sotto voce: [72] «Черт бы побрал доктора Джонсона». Если это и правда, то он тут же почувствовал себя виноватым, что и доказал, подойдя к креслу мисс Дженкинс и попытавшись завязать с ней разговор на более приятную тему. Но она осталась неумолимой. На следующий день она произнесла упомянутую мною фразу о ямочках мисс Джесси.
Невозможно прогостить месяц в Крэнфорде и не получить подробных сведений о том, как живет каждый из его обитателей; и задолго до того, как мой визит окончился, я уже узнала о семействе Браунов очень многое. Не об их бедности — о ней они с самого начала говорили откровенно и просто и не скрывали, что им приходится жить очень экономно. Городку оставалось только обнаружить, насколько неисчерпаема сердечная доброта капитана и насколько разнообразны ее проявления, которых сам он вовсе не замечал. Кое-какие из них довольно долго давали пищу для пересудов. Читали мы мало, почти все дамы были довольны своей прислугой, и тем для разговоров не хватало. А потому мы во всех подробностях обсудили случай, когда капитан в одно очень скользкое воскресное утро забрал из рук бедной старухи ее обед. Выходя из церкви, он увидел, как она бредет из пекарни, заметил, что ноги ее почти не слушаются, и с тем же достоинством, с каким он делал решительно все, освободил ее от ноши и шел по улице рядом с ней, пока благополучно не донес тушеную баранину с картофелем до самого ее дома. Это было сочтено весьма эксцентричным поступком, и мы ждали, что утром в понедельник капитан отправится делать визиты, дабы оправдаться и удовлетворить крэнфордские понятия о приличиях, но он ничего подобного не сделал, после чего было решено, что ему стыдно и он прячется от людских глаз. От души сжалившись над ним, мы начали повторять: «В конце концов, воскресное происшествие доказывает, что у него очень доброе сердце». И было решено утешить его, как только он появится среди нас, но — увы! — он явился ничуть не пристыженный, разговаривал обычным густым басом, как всегда откинув голову в неизменном щегольски завитом парике, и мы были вынуждены заключить, что он попросту забыл про воскресное событие.
Между мисс Пул и мисс Джесси Браун благодаря шетландской шерсти и новым вязальным спицам завязалось нечто вроде дружбы, а потому, когда я гостила у мисс Пул, то виделась с Браунами гораздо чаще, чем когда жила у мисс Дженкинс, которая так и не простила капитану Брауну его, как она выразилась, оскорбительных замечаний по адресу изящной и приятной беллетристики доктора Джонсона. Я узнала, что мисс Браун терзает какой-то медленный и неизлечимый недуг и что страдания придают ее лицу ту угрюмость, которую я прежде сочла свидетельством плохого характера. Порой она действительно сердилась по пустякам — когда нервное раздражение, вызывавшееся ее недугом, оказывалось свыше ее сил. Мисс Джесси сносила эти припадки раздражительности даже еще более терпеливо, чем горькие самообвинения, которыми они неизменно завершались. Мисс Браун упрекала себя не только за вспыльчивость и нетерпеливость, но и за то, что из-за нее отец и сестра вынуждены во всем себе отказывать, лишь бы покупать дорогие лекарства и лакомства, которые в ее состоянии были ей необходимы. Она с такой охотой сама приносила бы жертвы ради них и облегчала бы их заботы, что в результате природная щедрость ее души оборачивалась лишней причиной для раздражения. Мисс Джесси и капитан сносили все это не только безропотно, но с нежной любовью. Когда я побывала у них дома, я простила мисс Джесси фальшивое пение и платья, не совсем идущие к ее возрасту. Я поняла, что (увы, сильно потертые) сюртуки капитана с ватной грудью и его каштановый парик «а-ля Брут» — это остатки его щегольской военной молодости, которые он теперь без смущения донашивал. Он был мастером на все руки, чему немало способствовал опыт, приобретенный в казармах. По его собственному признанию, своими сапогами он бывал доволен, только когда чистил их сам, но, впрочем, он охотно облегчал труд их маленькой служанки и всякими другими способами, — возможно, сознавая, что из-за болезни его дочери ее место никак нельзя назвать завидным.
Вскоре после описанного мною достопамятного диспута он попытался примириться с мисс Дженкинс, преподнеся ей деревянный совок для угля (его собственного изготовления), так как она постоянно жаловалась на то, что ей очень досаждает скрежет железного совка. Мисс Дженкинс приняла его дар холодно и поблагодарила его с церемонной вежливостью. Когда капитан ушел, она попросила меня унести совок в чулан, чувствуя, возможно, что, как ни неприятен железный совок для угля, он все-таки предпочтительнее, чем подарок человека, который ставит мистера Боза выше доктора Джонсона.
Таково было положение вещей, когда я покинула Крэнфорд и уехала в Драмбл. Однако у меня было несколько усердных корреспонденток, которые держали меня au fait [73] относительно всего, что происходило в милом городке. Мисс Пул, например, которая теперь вязала крючком с таким же упоением, как прежде на спицах, а потому все ее письма, в сущности, сводились к рефрену старинной песни «И белой шерсти мне купи у Флинта»; каждую новость заключало то или иное поручение, имевшее непосредственное отношение к вязанию крючком. Мисс Матильда Дженкинс (не имевшая ничего против того, чтобы ее называли мисс Мэтти, когда мисс Дженкинс не было рядом) писала милые ласковые путаные письма, время от времени осмеливаясь высказать собственное мнение; однако она тут же спохватывалась и либо просила меня не обращать внимания на ее слова, ибо Дебора так не думает, а кому же судить, как не ей, либо добавляла постскриптум примерно в таком духе: написав вышеуказанное, она успела поговорить с Деборой и теперь убеждена… и т. д. (чаще всего тут следовало полное отречение от мнения, которое она высказала в злополучном письме). Далее мне писала мисс Дженкинс — Дебора, ревниво оберегавшая свое библейское имя, которое дал ей ее покойный отец, от фамильярных сокращений. Я даже думаю, что она взяла свою библейскую тезку себе за образец, и, право, в ней было сходство с этой суровой пророчицей — разумеется, со скидкой на разницу в воспитании и различие в одежде. Мисс Дженкинс носила мягкий, завязанный бантом галстук, шляпку, похожую на жокейское кепи, и вообще у нее был вид женщины с сильной волей, хотя она с презрением отнеслась бы к нынешним утверждениям, будто женщины равны мужчинам. Равны! Она прекрасно знала, что они гораздо их выше. Но вернемся к ее письмам. Все в них было достойным и величавым, как она сама. Я недавно перечитывала их (милая мисс Дженкинс, как я благоговела перед ней!) и приведу здесь один отрывок, тем более что он касается нашего друга капитана Брауна: