— Среди друзей я могу признаться, что я… нет, не то чтобы бедна, но и не богата, о чем жалею из-за милой мисс Мэтти. Но, с вашего разрешения, я напишу, сколько я могу дать, и запечатаю — и поверьте, поверьте, милая Мэри, я хотела бы, чтобы это было больше.
Тут я поняла, зачем были приготовлены чернила, перья и бумага. Все они написали, сколько могут давать в год — каждая на своем листке, — расписались и с таинственным видом запечатали листки. Если их предложение будет принято, мой отец, обещав хранить все в секрете, получал право заглянуть в листки, если же нет — их следовало вернуть невскрытыми тем, кто их писал.
Когда эта церемония завершилась, я встала, собираясь уйти, но тут оказалось, что каждая из них хотела поговорить со мной наедине. Мисс Пул задержала меня в гостиной, чтобы объяснить мне, почему она в отсутствие миссис Джеймисон позволила себе «возглавить это движение», как ей угодно было выразиться, а также для того, чтобы уведомить меня, что из надежных источников ей стало известно, что миссис Джеймисон возвращается домой в сильном негодовании против своей свойственницы, которой придется немедленно покинуть ее дом и (если она не ошибается) возвратиться в Эдинбург Сегодня же вечером. Разумеется, она не могла рассказать об этом в присутствии миссис Фиц-Адам, тем более что, по ее мнению, помолвка леди Гленмайр с мистером Хоггинсом не выдержит грозного неудовольствия миссис Джеймисон. В заключение мисс Пул заботливо расспросила меня о здоровье мисс Мэтти, и на этом моя беседа с ней закончилась.
Спустившись вниз, я обнаружила, что у двери столовой меня поджидает миссис Форрестер. Она поманила меня внутрь, закрыла дверь и попыталась что-то мне объяснить, но, по-видимому, тема эта была чрезвычайно щекотливой, и я уже начала было отчаиваться, решив, что так никогда и не пойму, в чем, собственно, дело. Наконец бедная старушка выговорила роковые слова — трепеща так, словно она созналась в неслыханном преступлении, она открыла мне, на какие крохи, на какие жалкие крохи она существует. Признание это было вырвано у нее опасениями, как бы мы не подумали, будто ее любовь и уважение к мисс Мэтти измеряются той незначительной суммой, которая названа в ее записке. А ведь эта сумма, отдаваемая с такой охотой, составляла более двадцатой части того дохода, на который миссис Форрестер должна была жить, содержать дом и маленькую служанку, как подобает урожденной Тиррел. Когда же весь этот доход не достигает и ста фунтов, отказ от двадцатой его части означает необходимость многого себя лишать и приносить жертвы, пусть ничтожные и незаметные на взгляд света, но имеющие иную цену в некой учетной книге, про которую мне доводилось слышать. Ей так хотелось бы быть богатой, сказала она и продолжала повторять это, вовсе не думая о себе, а движимая лишь грустным неосуществимым желанием надежно оградить мисс Мэтти от нужды.
Я довольно долго успокаивала ее, а когда наконец вышла из дома мисс Пул, меня перехватила миссис Фиц-Адам, которая тоже хотела доверить мне секрет, но противоположного характера. Она побоялась записать столько, сколько могла и хотела бы дать. Она сказала, что не осмелилась бы взглянуть мисс Мэтти в глаза, если бы допустила подобную дерзость.
— Мисс Мэтти! — продолжала она. — Я ведь думала, что лучше нее барышни и на свете нет, в те дни, когда я была простой деревенской девчонкой и возила в город яйца, масло и всякую такую всячину. Папенька, хоть и был зажиточным, всегда посылал меня туда, как прежде маменьку, и я каждую субботу отправлялась в Крэнфорд, торговала, узнавала цены, ну и все такое. И вот, помню, как-то повстречала я мисс Мэтти на дороге, которая ведет в Комхерст. Она шла по тропинке, которая проложена повыше дороги, — ну, вы знаете, а рядом с ней ехал верхом какой-то джентльмен и что-то ей говорил, а она смотрела на букетик цветов, которые собрала, обрывала у них лепестки и, по-моему, плакала. Она прошла мимо меня, но потом обернулась и побежала за мной, чтобы справиться — и так сердечно! — о моей бедной маменьке, которая лежала тогда на смертном одре. А когда я расплакалась, она взяла меня за руку и стала утешать, а ведь ее дожидался этот джентльмен и на сердце у нее, бедняжки, видно, было нелегко. И я еще тогда подумала: какая это честь, что со мной так ласково разговаривает дочка городского священника, которая бывает в гостях в Арли-Холле. С той поры я ее навсегда полюбила, хоть, может, это и была с моей стороны большая смелость. Но если бы вы могли придумать способ, чтобы я дала больше остальных и никто про это не узнал, я была бы очень вам признательна, деточка. И мой брат будет только рад лечить ее без всякой платы — ну, и лекарства там или пиявки. Я знаю, что он и ее милость (вот уж не думала я, деточка, в тот день, про который вам рассказывала, что стану золовкой титулованной дамы!) готовы для нее сделать что угодно. И мы все тоже.
Я сказала ей, что нисколько в этом не сомневаюсь, и обещала все, что она хотела, так как торопилась домой к мисс Мэтти, у которой были все причины встревожиться — ведь я покинула ее на два часа и не могла бы объяснить зачем. Однако она не заметила, сколько прошло времени, так как была занята бесчисленными приготовлениями, предварявшими решительное событие — отказ от дома. Эти хлопоты, несомненно, были для нее облегчением: ведь, по ее словам, стоило ей задуматься, как она вспоминала бедного фермера с ничего не стоящей пятифунтовой бумажкой и чувствовала себя очень нечестной. Но если это тягостно для нее, то какие же муки должны испытывать директора банка, которые, конечно, знают о несчастьях, вызванных его крахом, куда больше, чем она? Я почти рассердилась на нее за то, что она делила свое сочувствие между директорами (по ее мнению, они терзались невыносимыми угрызениями совести из-за того, что так скверно распорядились деньгами других людей) и теми, кто пострадал, подобно ей самой. Она даже полагала, что бедность — более легкое бремя, чем угрызения совести, но я про себя надумала, что директора банка вряд ли с ней согласятся.
На свет были извлечены семейные реликвии, чтобы установить их денежную стоимость, которая, к счастью, оказалась незначительной; право, не знаю, как бы мисс Мэтти в противном случае нашла в себе силы расстаться с обручальным кольцом своей матери, с нелепой булавкой, которой ее отец уродовал свое жабо, и с прочим. Тем не менее мы рассортировали их согласно их стоимости, и когда на следующее утро приехал мой отец, мы были готовы к разговору с ним.
Я не собираюсь докучать вам подробностями — в частности, потому, что тогда я не понимала того, чем мы занимались, а теперь ничего не помню. Мисс Мэтти и я согласно кивали, знакомясь со счетами, планами, отчетами и разными деловыми документами, хотя, как я глубоко убеждена, не понимали в них ни слова. Мой отец обладал превосходным деловым умом и решительностью, а потому, стоило нам задать самый пустячный вопрос или выразить малейшее недоумение, он отрывисто восклицал: «Э? Э? Но это же ясно как божий день. Что вы хотите возразить?» А поскольку мы не понимали, что он предлагает, нам было трудно высказать наши возражения, тем более что мы вовсе не были уверены, есть ли они у нас. Поэтому мисс Мэтти вскоре впала в состояние нервной покорности и при каждой паузе произносила «да-да» или «конечно», требовалось ли это или нет. Однако, когда я, подобно хору, подхватила «решительно так», произнесенное мисс Мэтти трепетным, исполненным сомнения голосом, отец мгновенно обернулся ко мне и спросил: «Но что тут решать?» И право же, я и по сей день этого не знаю. Однако мне следует упомянуть, что он приехал из Драмбла помочь мисс Мэтти, когда его собственные дела находились в довольно тяжелом положении и каждая минута была у него на счету.